Кристоф Оно-ди-Био - Бездна
Чем же мы-то провинились? Я сидел на линолеумном полу, в полной прострации. А ты был в том блоке, вместе с ней, в ее животе. Ты был там… а я не знал, можно ли еще числить тебя среди живых.
– Месье, вы можете войти.
Голос ее снова звучал мягко, и в руках уже не было ножниц. Парка снова стала феей. Стоя в конце коридора, она приглашала меня идти за ней. Неужели она улыбалась? Кажется, да.
Некоторые коридоры выглядят тоннелями. С гудящей головой, я молнией проскочил по зеленым и голубым плитам, нацелившись на дверь палаты, откуда бил в глаза неоновый свет.
Врач-акушер стоял еще в маске, наклонившись над тобой. Он вслушивался в твое дыхание, дыхание крошечного розового существа с черными волосиками и прелестными чертами лица. Мой сын…
– Все хорошо? – спросил я сипло.
– Да, все хорошо.
– Я хочу сказать… Он не слишком намучился?
Врач протянул мне ножницы. Я испуганно отшатнулся.
– Хотите перерезать пуповину?
Я сказал было «нет», но тут же схватился за металлический инструмент. Ко мне возвратилась уверенность. Я уже мог преградить путь Паркам, которые чуть не отняли у тебя жизнь. Пуповина была стянута желтым пластмассовым зажимом. Я перерезал ее у самого основания. Из ранки потекла черная жидкость. «Она такая темная, потому что насыщена кислородом», – объяснил врач. Ты посмотрел на меня голубыми глазами, светлыми, как у всех новорожденных. Врач приподнял тебя, словно хотел поставить на ноги. Я запротестовал, сказав, что это еще успеется, что ты, наверное, очень устал, но ты все же пошел, перебирая ножками в воздухе, словно космонавт в невесомости.
«Потом он это забудет и ему придется снова учиться ходить», – сказал врач. Он измерил тебя, взвесил и попросил меня записать твои данные на белой доске фломастером, пахнущим спиртом.
– Все хорошо, – повторил он, и только теперь я поверил ему.
– А его мать?
– Операция заканчивается. Вы увидите ее через полчаса.
Я не заплакал: я знал, что жизнь победила.
– Как вы его назовете? – спросила медсестра, готовясь записать имя на твоем браслетике для новорожденных.
ЭКТОР блистал перед моим мысленным взором всеми своими пятью буквами, но я чувствовал, что не имею права произнести это имя – драгоценное, окончательное – в одиночку, без нее, наспех, в предбаннике операционной. «Я дождусь его мамочку», – ответил я, прибегнув к этому детскому слову, которое так часто звучит в Храмах появления на свет.
Сестра удивилась:
– Как, вы еще не придумали имя ребенку?
Я взглянул на тебя. И сказал себе: пожалуй, не стоит ждать. Лучше просто схватить тебя в охапку, прижать к себе покрепче и унести в мир жизни, в мир семьи, которая у нас теперь образуется. И еще я сказал себе, что принимаю тебя, как принимают корону на царство, и тогда произнес ритуальное слово, звуковой талисман твоего прекрасного имени. И назвал его тебе – тебе, потому что ее это не касалось.
– Тебя зовут Эктор.
Сестра попросила меня снять рубашку. Я удивленно воззрился на нее. Она с улыбкой сказала: «Нужен телесный контакт».
У меня поползли вверх брови.
– Его необходимо согреть, – объяснила она, – и познакомить с вами поближе.
Я снял рубашку. И вот так, лежа полуголым в этой больничной палате, я прижал к себе твое крошечное теплое тельце. Ты искал материнскую грудь, но у меня ее не было. Зато было все остальное: у меня был ты.
Вылет
Нижеследующий текст – не для Эктора. Ему достанутся другие. Да и то не все. Я не могу рассказать ему все до конца. Нельзя говорить все подряд сыну о его матери. Многое – можно. Почти все – можно. Но не все до конца. Пока я пишу это, потому что должен изобразить во всей полноте нашу трудную любовь. Но потом я сделаю купюры. Правда заключается в том, что я ненавижу его мать за то, что она так безжалостно со мной обошлась. Мне позвонили из посольства: «Нужно опознать тело». Значит, они не вполне уверены, что это она? У них есть ее паспорт, но все же они не уверены. Я убит этим известием и жестоко виню ее во всем. А ведь поклялся себе, что покончу с этим – никогда не вернусь в те края, вдали от Европы, никогда ноги моей не будет там, где люди не знают, отчего умер тот или иной человек.
И я виню ее. Господи, какая бессмыслица!
Меня попросили снять брючный ремень. У меня болит живот. Но я подчиняюсь с покорностью осужденного. И делаю это только ради тебя, сын, – за последние годы я пережил и не такие потрясения.
Я стою в аэропорту, перед рамкой металлоискателя. Это холодное божество охраняют два аэропортовых стража, с бейджами на груди, в полицейских мундирах со всеми знаками отличия. Приглядевшись, я устанавливаю их имена. Никола и Карима. Карима, вполне хорошенькая девушка, смотрит на меня с пристальным вниманием, которое вряд ли можно объяснить эротическим интересом или обостренным любопытством. Во-первых, потому, что на часах семь утра. Во-вторых, по моему лицу, истерзанному бессонницей, нервным напряжением и слезами, Карима догадалась, что со мной не все ладно. Зато Никола этого не видит – слишком занят разглядыванием Каримы.
– Что-то не так, месье? – спрашивает она с гортанным акцентом жителей Сены-Сен-Дени[6].
У нее красивые светло-карие глаза, правда, чересчур сильно накрашенные. Как и пухлые губы, – наверное, у нее чудесная улыбка, если уж она до нее снизойдет. Но сейчас не тот случай. Она на меня не просто смотрит – она сверлит меня взглядом. Я чувствую, как она насторожилась. И знаю, о чем она сейчас думает, – это можно выразить одним словом. Я сглатываю, и ее взгляд становится прямо-таки хищным. Как у тигрицы.
– Не угодно ли вам снять обувь.
Вообще-то это должно звучать как вопрос, но здесь вопросительной интонацией и не пахнет. Карима не спрашивает, она утверждает, так ее обучили. Карима уведомляет, что мне угодно снять обувь. Меня охватывает гнев. Я чувствую, как он душит меня. Я мог бы сказать «волна гнева», но в голову приходит совсем не этот образ. Электрошок ярости – так будет вернее. Конечно, эта реакция – перебор, происходящее никак не тянет на унижение или насилие, но задатки уже намечаются.
И за это я ее смертельно ненавижу.
Я лечу, чтобы опознать тело. Они нашли паспорт, но все же не уверены. Слева, в полуметре от меня, едет по резиновой ленте транспортера мой верный товарищ по путешествиям – маленький брезентовый рюкзак, который мирно спал на антресолях целых пять лет. Через мгновение поток гамма-лучей заставит его выдать все свои скудные тайны: ее фотографию, пару книг, которые я взял в поездку – «Илиаду» и «Одиссею» – и мобильник – средство связи с тобой, единственным реальным оправданием моей жизни.
Нагнувшись, я развязываю шнурки и выкладываю на черную резину свои ботинки, и они уезжают вслед за рюкзаком. Вместо них на ногах у меня голубые целлофановые бахилы, присборенные мешки, мало соответствующие форме человеческих ступней. Я колеблюсь между двумя видениями: уродливые, распухшие ноги со вздутыми сосудами, сочащиеся сукровицей, – в общем, пораженные ужасной болезнью, которую нужно скрывать, или же ноги смурфов[7], голубых озорников во фригийских колпаках из знаменитого современного мультика. Только у них, кажется, ноги были белые… или нет?… Ох уж эта амнезия взрослых! Клянусь тебе, Эктор, я постараюсь исправиться. Чтобы всегда быть в курсе твоих интересов из области культуры. Чтобы никогда не отгораживаться от твоего мира, даже если ты станешь насмехаться надо мной.
Карима знаком велит мне пройти через рамку металлоискателя, усеянную лампочками. Роковой момент.
Она кусает свои красивые губы. Я предчувствую, что обязательно зазвеню, усилив подозрения Каримы. Угроза, которую я представляю для нее, выражается в одном слове. По спине у меня стекает пот. Ее пальцы крепко стискивают служебный телефон.
Закрыв глаза, я прохожу через рамку и успеваю в какую-то долю секунды измерить – как измеряют, сколько выпито из чашки, – все, с чем расстаюсь: красоту нашей Европы, лицо моего ребенка и черты той Мадонны Липпи[8], которую я увидел две недели назад во дворце возле Люксембургского сада, – она была так похожа на твою мать. Моя последняя выставка. Последний смотр в благосклонных, волшебных лучах цивилизации, которую я покидаю. Не могу сдержать дрожи. Не могу отделаться от образа выпитой чашки кофе, который жидким шаром перекатывается между стенками моего желудка.
Открываю глаза: я уже по другую сторону рамки, она не зазвенела, еще более усилив тревогу в прекрасных глазах Каримы.
Что возбуждает подозрительность? Каким признаком человек выдает себя?
– Минутку, месье! – Карима выставляет ладонь между собой и мной, на манер щита. Она кого-то ищет глазами, не находит и взмахом руки подзывает мужчину, сидящего за контрольным экраном, на котором в вынужденном стриптизе дефилируют чемоданы, рюкзаки и баулы. – Жером, можно тебя? – просит она, нервно заправляя за ухо прядь волос, выкрашенных в красновато-каштановый цвет.