Уорд Мур - Дарю вам праздник
Неровный искусственный свет лишь подчеркивал отчаянный темп стычки; казалось, изображение прыгает — словно противников охватывают из тьмы короткие вспышки, и от одной до другой они успевают сделать множество движений. Все произошло очень быстро. Если за окнами соседних домов или на окрестных тротуарах и нашлись зрители помимо меня, они наверняка ничего не успели понять.
Четверо из минибиля сошлись вплотную с пятью из фургона. Казалось, ставки не совсем равны: нападавшие, скорее всего, прошли специальную подготовку, которой людям Спровиса не доставало. В последнюю секунду предводитель нападавших попытался договориться миром.
— Эй, ребята, мы против вас ничего не имеем. Здесь по тысяче долларов на каждого…
Чей-то кулак хрястнул его по зубам. Свет фонаря упал на его лицо, когда он откинулся назад — но мне и не нужен был свет; я по голосу узнал полковника Толлибура.
Агенты Конфедерации были вооружены кастетами и дубинками, а у полковника оказалась шпага в трости; сверкающий росчерк острия мелькнул во мраке. Бойцы Великой Армии молниеносно выхватили ножи. Похоже, никто не собирался пускать в ход пневматические пистолеты или пружинные ружья.
И конфедераты, и бойцы ВА старались не привлекать к стычке внимания и, насколько возможно, сохранять тишину; никто не кричал от ярости и не стонал от ран. Но эта глухая ожесточенность делала борьбу еще ужаснее — ведь противники чувствовали и гнев, и страх, и боль, как все живые люди. Я слышал звуки ударов, хрипы усилий, сдавленные вскрики, скрежет подошв о тротуар и глухой, короткий шум падений. Один из защищавшихся упал; потом упали двое нападавших; а потом уцелевшие двое южан оставили поле боя и попытались ускользнуть.
Сначала они порывисто кинулись к минибилю, затем, сообразив, что нет времени заводить двигатель, побежали по улице. Это секундное замешательство дорого им обошлось. Четверо бойцов Великой Армии окружили их, и я увидел, что конфедераты подняли руки в традиционном жесте капитуляции. Ударами ножей их свалили наземь.
Я тихонько сполз с козел и, стараясь держаться в тени, бросился наутек.
9. БАРБАРА
На последующие несколько дней чтение стало лишь предлогом; открытой книгой я маскировал желание уединиться. Меня буквально колотило от пережитого — не столько страха, сколько отвращения. Я рос в грубом мире, и убийства в Нью-Йорке не были для меня новостью, я видел убитых и прежде — но теперь впервые столкнулся напрямую с ничем не прикрытой, первобытной жестокостью. Хотя я был уверен, что останься я в фургоне, Спровис без колебаний разделался бы со мной как с ненужным свидетелем, о своей безопасности я не тревожился: с каждым ушедшим днем моя ликвидация становилась бессмысленней. Но отвращение не уменьшалось.
Оно не было, однако, единственным чувством, под ним пряталось любопытство. Я гадал и так, и этак о том, что же все-таки стоит за событиями страшной ночи.
Кое-что случайно слыша, а кое-что намеренно подслушивая, кое-что вычитывая из газет, размышляя и припоминая, я добрался до подоплеки. Она была куда масштабнее, нежели наша Астон-плэйс.
Уже много лет мир с ужасом и покорностью судьбе ожидал войны между двумя сверхдержавами, Германским Союзом и Штатами Конфедерации. Некоторые считали, что военные действия начнутся на территории Британской империи, союзницы конфедератов, некоторые — их было больше — ожидали, что по крайней мере отчасти мировая война будет вестись на территории Соединенных Штатов. План Великой Армии — во всяком случае, той ее фракции, к которой принадлежал Тисс — представлял собой заумную, фантастическую попытку перехитрить историю. Изготовление фальшивых денег входило в этот план — ни много ни мало, план развязать наконец войну, но так, чтобы начала ее не Британия, а входившая в один блок с Германским Союзом Испанская империя. Пустив в оборот колоссальные суммы фальшивых денег через специальных агентов, действующих под видом агентов Конфедерации, Великая Армия рассчитывала столкнуть Конфедерацию с Испанией и тем постараться уберечь нейтралитет Соединенных Штатов. Эту наивную идею могли измыслить, как я теперь понимаю, лишь люди, совершенно не разбирающиеся в реальных механизмах мировой политики.
Если и были у меня какие-то иллюзии относительно Великой Армии, тут им пришел конец. Механизм Тисса, придуманный, возможно, и не специально для этого, очень помогал, тем не менее, оправдывать действия, подобные действиям Спровиса. А вот у меня не было столь удобного способа усыплять совесть. Но даже когда я с тоской размышлял о своей слабости и малодушии, из-за которых я сделался сообщником подобных людей, в глубине души я предвкушал освобождение. Я не видел Энфандена с того дня, как он предложил мне переехать. Через неделю, думал я, я оставлю магазин и переберусь в предоставленное консулом убежище; и первое, что я сделаю — расскажу.
А затем все рухнуло.
Не знаю, кто был человек, который проник в консульство, и зачем он это сделал — но его застигли на месте преступления; он стрелял и ранил Энфандена столь серьезно, что тот не мог говорить несколько недель; а затем консула отправили домой на Гаити, поправляться или умирать. Он не сумел связаться со мной, и меня не пустили к нему; полиция с удвоенным рвением оберегала его от всех — и потому, что он был дипломат, и потому, что он был негр.
Я не знаю, кто в него стрелял. Вряд ли это был кто-то, связанный с Великой Армией; я не знаю. Мне неоткуда узнать. Но, может быть, стрелял Спровис. Или Пондайбл. Коль скоро последним звеном цепочки мог оказаться я, им и оказался я. Если это манихейство, о котором говорил Энфанден — ничего не могу поделать. Значит, манихейство.
Сама по себе утрата возможности вырваться из магазина была наименее значимой среди причин моего тогдашнего отчаяния. Но мне казалось, я нахожусь в полной власти не оставляющих мне никакого выбора роковых обстоятельств, в которые Тисс так твердо верил, и которые Энфанден отрицал. Мне было не избавиться ни от вины, ни от хода жизни, который лишь усугублял вину. Судьбу я не мог изменить.
Действительно ли мои муки были всего лишь сладострастным самоистязанием всецело занятого собственной персоной юнца? Знаю только одно: я надолго — в том смысле, какой слово «долго» имеет для двадцатилетних — потерял интерес к жизни и даже подумывал о самоубийстве. Книги я оставил с отвращением — вернее, что еще хуже, с безразличием.
Я продолжал выполнять свои обязанности; естественно, я не могу припомнить никаких комментариев Тисса по этому поводу. Я не помню ничего, что отличало бы один день от другого. Разумеется, я ел и спал; несомненно, бывали часы, когда беспредельное отчаяние до поры ослабевало. Все подробности этих месяцев просто выветрились у меня из головы.
И ровно так же не могу сказать, когда тоска пошла на спад. Помню, однажды — день выдался холодный, и лежал снег, такой глубокий, что минибили не выезжали, да и конка едва двигалась — я увидел куда-то спешащую девушку: щеки ее раскраснелись, пар от дыхания искрился на солнце… и взгляд мой не был равнодушным. Вернувшись в магазин, я отыскал книгу фельдмаршала Лиддел-Харта «Жизнь генерала Пикетта»[29] и открыл на той странице, на которой остановился когда-то. Через минуту я полностью погрузился в чтение.
Парадоксально, но, снова став самим собой, я уже не был прежним Ходжем Бэкмэйкером. Впервые я решил действовать, претворяя в жизнь свои желания, а не просто ждать и надеяться, когда события повернутся к лучшему. Я был полон решимости так или иначе уйти из книжного магазина и от всех связанных с ним треволнений и бед.
Это решение только укрепилось от внезапного открытия, что здесь мне больше нечего читать. Книги, которые теперь мне требовались, были редкими и труднодоступными. Не зная мира науки, я по наивности своей полагал, будто они ждут меня не дождутся в библиотеке любого колледжа.
К тому же печатное слово как таковое перестало быть для меня единственной ценностью. Дружба с Энфанденом как нельзя лучше показала мне, сколь плодотворно бывает непосредственное общение ученика с учителем, и мне казалось, что связи подобного рода могут со временем превращаться в творческое взаимодействие двух ученых, бескорыстно стремящихся к знанию.
И еще мне хотелось поработать с оригинальными источниками поры Войны за Юг — неопубликованными рукописями, дневниками и письмами, завещаниями и расходными книгами; ведь они могли бы обогатить или даже несколько изменить наши представления о полузабытых событиях, происходивших, в общем-то уже давно.
Мои проблемы решались поступлением в колледж — но где он, этот колледж, без помощи таких людей, как Толлибур или Энфанден? У меня не было ни единого рекомендательного документа, заслуживавшего хотя бы мимолетного внимания администраторов. Иммиграционные запреты не допускали в страну выпускников иностранных университетов, да — но все равно ни один колледж в Союзе не принял бы молодого самоучку, который ничего не соображал не только в латинском или, тем более, в греческом, но и в математике, и в современных языках, да и, собственно говоря, в науках вообще. Очень долго я обдумывал всевозможные способы действий, замышляя то длительные осады, то кавалерийские набеги; наконец, скорее в порядке бреда, нежели в осмысленной надежде, я составил просьбу о зачислении, подробнейшим образом расхвалив степень подготовки, которую, как мне мнилось, я уже имел, и щедро расписав широту своих познаний — лишь наивность могла служить мне оправданием. В заключение я обрисовал замысел своей будущей работы. Со всей тщательностью, после многократных правок, я отпечатал свое сочинение типографским способом. Это был, несомненно, глупый жест, но я не имел доступа к столь дорогостоящему приспособлению, как пишущая машинка, и не желал сообщать об этом всему свету, написав документ от руки — вот и решился прибегнуть к тому средству сделать его легкочитаемым, какое было у меня под руками.