Вадим Сухачевский - Завещание Императора
Слова этого распалившегося краснобая перекликались с тем, что нынче днем говорили странные котелки. Фон Штраубе слушал его с нарастающим интересом.
— ...Я все о той же самой законченности, — продолжал Иконоборцев. — Не безоблачный был век, о, нет, — но поистине золотой для нашей культуры! Начали-то по сути с основания, с фундамента — и за какие-то сто лет возвели, почитай, все здание целиком! Кажется, вот уже поставлены все самые конечные вопросы бытия! "Предопределенность истории", "Благо всего мира — или слеза одного-единственного младенца?" — и прочая, и прочая, сами изволите знать... Упоение "бездны мрачной на краю". Да тут и Бог не нужен, когда человек столь дерзновенен. Еще, кажется, последний какой-то штрих, последняя тайна, последняя точка — и всё, завершенность полнейшая, только выбивай на готовом надгробии последнюю дату после тире!.. А Николаша-то наш взял — и этой последней, завершающей точки не поставил! С дымом ее — через каминную трубу! В небеса, где ей и должно!
— Продлил, стало быть, судороги? — одними краями губ улыбнулся молодой поэт.
— Да жизнь он продлил, жизнь! Золотому веку наших дерзаний! Давайте, милые, дерзайте, коль сумеете, дальше, стучитесь лбами о гранит неведомого! Что такое, по-вашему, полное, завершенное знание?..
— ...Конец, ибо за ним — уже ничего... — произнес фон Штраубе уже, кажется, слышанное им когда-то и даже едва не прибавил при этом: "Квирл, квирл!"
— Вот! — одобрил Иконоборцев. — Снова же bravo, Фон-Борис! А молодежь, по-моему, не согласна?
— Нет, отчего же, — проговорил философ Владимир с некоторым сомнением. — Но если уж нам предначертано испить до дна из чаши познания...
Поэт Александр, не дослушав его, обратился не то к Аввакуму, не то по-прежнему к самому себе:
— Вместо гибели богов — их растянувшаяся агония; таков, по-твоему, наилучший выход?
— А вам, господа декаденты, одну только скорую гибель подавай?! — так возопил журналист, что из всех углов комнаты на него покосились. Он залпом осушил свой бокал. — Нет уж, дудки, господа! Нам, кто потверже стоит на грешной нашей матушке-земле — нам еще пожить охота, побарахтаться, ручками-ножками подергать!
Смотрящие в некую даль бледно-голубые глаза Александра выражали задумчивость.
— Боги, умирая, тем самым освобождают место для новых богов, — сказал он. — В том есть великий смысл, иначе мир навеки застыл бы, как ледяная глыба. Только с приходом новых богов мы можем, я полагаю...
— Да чем же, батюшки, чем, — закричал Иконоборцев, — чем тебе старые-то не угодили?! Нового ты, можно подумать, видывал? Может, Молох какой-нибудь или Сатурн, пожирающий детей! Каков он, откуда явится, из каких языческих земель, — кто может знать?!
— Новый Христос явится миру из России, — как нечто всем известное, не требующее споров, изрек Владимир.
— И в чем причина такой уверенности — не изволите случаем просветить? — В полемическом запале журналист уже перешел на "вы".
— Отчего же, попробую. — Протирая платком очки, философ начал объяснять устало, как ребенку втолковывают прописные истины: — Согласитесь, что для своей поры Ветхий Завет подвел, если пользоваться вашей же аллегорией, некий итог под бытием. Не случайно именно в той земле появился Спаситель со своим Новым заветом. Так и наша земля в этом столетии, сами только что говорили, приблизила человечество к некоей завершенности. По-моему, тут аналогия напрашивается сама собой...
— Утешили, голубчик, — ернически проблеял Аввакум. — Нашего, стало быть, доморощенного изготовления! Сам в белом венчике, а позади дюжина разбойничков, — вполне нашенская картина, а? (Поэт Александр смотрел, казалось, вглубь себя.) Порадовали, облегчили мне душу!.. — ерничал Аввакум. — Только, — стал он вдруг серьезен, — я вам, милостивый государь, не Мышлеевич какой-нибудь, чтобы прослезиться от патриотического умиления. Я-то, в отличие от него, Русь-матушку пёхом когда-то исходил, бурлачить на Волге по молодости довелось, с босяками ночевывать в одном шалашике. И либерализм свой последующий обрел оттого, что тогда еще понял: просвещенности нам не хватает — вот чего! Покуда не просветимся, до той поры мы, при всей нашей несомненной самобытности, — полновластное царствие хама! Ладно, Спаситель ваш, положим, из интеллигентной будет среды (то бишь — в большей степени, к слову сказать, уже и не русак, а европеец), — но кто станет паствой, анахоретами, кто идею его подхватит, скажите вы мне? Он самый: хам, отринувший всю нашу прежнюю культуру — просто по невежеству, ибо и не знаком с нею!.. Возразите, что так и было с явлением того Христа, из Галилеи? Что ж, соглашусь. Но — добро, что ли, восторжествовало немедля? Напротив! Одну культуру смело, другая еще в эмбрионе; на тысячу с лишком лет мир погрузился в кровавое месиво, в средневековую тьму!.. Ладно, выбарахтались наконец кое-как. И вот теперь вы, господа декаденты, предрекаете миру нечто подобное. Даже, смотрю, с каким-то некрофильским восторгом хотите этого: чтобы опять веков на десять — в такую же тьму, чтобы идолов наших повергнуть, то есть, иными словами, похоронить все духовное, чем сегодня богаты... Чтобы полыхали опять библиотеки, как тогда, в Александрии... Уж не знаю, может, оно и выйдет по-вашему, только жить в этом вашем обновленном мире, в этом тысячелетнем полыме...
Только сейчас фон Штраубе вспомнил свое сегодняшнее видение в огне камина, пока полыхала, корчась, бумага. Боже, неужто этот пустомеля, этот подвыпивший бумагомарака, неужто же он прав?!..
Философ снова надел очки и теперь взирал на Иконоборцева с чувством своего внутреннего превосходства. Поэт же Александр, как зачарованный, смотрел лишь на пламя свечи и, как показалось вдруг лейтенанту, видел там в эту минуту нечто очень важное...
Усы журналиста уже размокли в вине и вместо того, чтобы франтовато топорщиться кверху, паклей свисали вниз. В глазах стояли пьяные слезы.
— Хотите такого мира, как я обрисовал? — спросил он. — Что ж, вольному воля. А я — уж не взыщите — к своему прикипел. К этому самому! — Не найдя иного образа, он постучал по паркету. — Да, несовершенному, да подлому иной раз! Так и пытаюсь исправить в меру своих скудных сил! Вы уж как хотите, а я... Ежели его не станет — так и меня тогда...
Поэт наконец оторвал взгляд от свечи, посмотрел на него с печалью и, пожалуй, с сочувствием.
— Нет-нет, — сказал он, — я себя отнюдь не отделяю. Это наш мир, мы его дети. Он — воздух, которым мы дышим. Мы любим его, как любят старого родителя. Что касается нового мира, каким бы он ни был, то — право, нельзя же полюбить еще не родившееся дитя. И все-таки непреложный закон в том, что старое уходит, а новое приходит ему на смену. Мы, дети своего мира, тоже, несомненно, уйдем вместе с ним, нам не место там... — Он махнул куда-то рукой. — Хотя, признаюсь, дорого бы дал за то, чтобы — пускай с края пропасти — хоть самым краешком глаза...
— Вот! — вклинился Иконоборцев. — Так я и думал — все-таки хотите! А раз хотите, то — вольно или невольно — приближаете!
— Что ты так расходился, мой друг Аввакум? — с новой бутылкой вина в руке подошел к нему сзади Строганов. — Залей лучше печаль свою. — А остальным подмигнул.
— Ах, оставь, — бросил через плечо Иконоборцев, подставляя, однако, свой бокал. Снова оборотился к молодым людям: — Ведь жаждите приблизить, — я угадал? Стоите повитухами при этом вашем дите-уродце...
— Никто не в силах приблизить или отдалить завтрашний день, — вставил философ. — Что же касается, как ты... как вы выразились, "уродца", то чувство истины и справедливости все же требует внести некоторую...
— Наконец-то! — оборвал его Аввакум. — Вот мы и добрались! Этого-то я и ждал! "Истина" и "Справедливость"!.. Ну и времечко пришло: беспрестанно сталкиваюсь с людьми, знающими, что сие такое. Анархисты, толстовцы, декаденты, кокотки, социал-демократы, — все знают, что такое Истина! Извольте уж тогда — и мое мнение. Помните, возможно, у Дюрера — четыре демона Апокалипсиса: Смерть, Война, Чума и Голод? Так вот что я вам скажу: там пятого не хватает — скачущего впереди. Имя ему, уж не знаю, Истина или Справедливость, се дело вкуса, а суть одна: там, где он проскакал — там и остальные не запозднятся: и Война, и Голод, и Чума, и Смерть. Из всех бесов, сидящих в нас, несть более бесноватого! — Голос журналиста, было подсипший, теперь набирал проповедническую мощь: — Чую цокот его копыт. Чую полымя от края до края и крик ненасытного воронья... И набег саранчи, и рык зверя, выходящего из бездны...
Сделался совсем пьян, слезы катились из глаз неудержимо. Несколько человек собрались из других углов комнаты, собрались вокруг него послушать, что он вещает и перешептывались между собой:
— Из-за чего сыр-бор, братцы?
— Не знаю... Вишь, эко разобрало...
— "Может, соли дать понюхать?..
Нофрет, тоже подойдя, стала гладить его по взъерошенным волосам. Журналист ни на кого не обращал внимания. Растирая слезы, он продолжал: