Доната Митайте - Томас Венцлова
Венцлова улетел из московского аэропорта Шереметьево 25 января 1977 года, билет у него был до Вашингтона, с короткой пересадкой в Париже. Еще у него был советский паспорт с временной выездной визой, два чемодана с книгами, два – с одеждой и 500 долларов (столько давали вывезти каждому, отъезжающему на время). Рассветало морозное зимнее утро. Чемоданы с книгами были очень тяжелыми. Томас уже попрощался с мамой, но вернулся с каким-то незнакомым мужчиной и попросил советских денег, чтобы заплатить за перевес багажа. Мама хотела еще раз обнять сына, поцеловать, но «спутник» не разрешил[197]. Наверное, повторное прощание не было санкционировано инструкциями, полученными «стражей».
Пройдя сквозь холод таможни, сквозь строй настороженной
стражи,
Вскарабкавшись по ступенькам в скудный валютный эдем,
Вспомнил, что не помахал рукою тем, кто остался.
Еще до отлета они уже превратились в тени,
Голос на дне телефона, адрес в забытой книжке —
Времени нашего, может, единственное чудо.
Я знал: голоса рассыплются, слова обернутся прахом,
В полумрак фотографий отступят знакомые лица,
Пока, наконец, их не вытеснят книжные полки и лампа.[198]
Это поздняя (1985 год) поэтическая рефлексия об этом прощании. «Кресты самолетов», как сказано далее в стихотворении, перечеркнули не только «страну неродную», но и всю прошедшую жизнь. Даже те люди, чья жизнь в Советском Союзе была невыносимой, с трудом переживали начало эмиграции. Казалось, что с родиной и родными прощаешься навсегда, что между тобой и остающимися опускается тяжелый и плотный железный занавес. Эту ситуацию, пережитую многими, хорошо передают горькие и язвительные слова Марии Розановой, которые она сказала друзьям, пришедшим на Белорусский вокзал провожать их с Андреем Синявским: «Ну, братцы, все это очень похоже на крематорий. Вы пришли, стоите с цветочками, а мы – те, которых опускают»[199]. Об этом, общем для всех чувстве Томас Венцлова пишет после года эмиграции: «Нам придется свыкнуться с этой второй жизнью на Западе. Мы встречаемся с людьми, которых увидеть на этом свете и не надеялись, а со старыми знакомыми мы разлучены более или менее навсегда. Связи с ними несколько отдают спиритизмом»[200]. По законам советской империи уехавшие должны были исчезнуть, их книги убирались из библиотек, запрещалось упоминать их фамилии.
Очень скоро это произошло и с Томасом Венцловой. Его участь была решена, поскольку он вел себя на Западе как член Хельсинкской группы. 23 августа 1977 года советский консул выслал ему из Сан-Франциско письмо, в котором сообщил, что Указом Президиума Верховного Совета СССР от 14 июня 1977 года он лишен гражданства СССР «за действия, порочащие звание советского гражданина». На это в своем заявлении для печати и радио Томас ответил: «Советского гражданства лишены Александр Солженицын, Владимир Максимов и Валерий Чалидзе, чьи имена успели стать символами гражданского мужества и достоинства. Я горжусь тем, что и мои скромные усилия поставлены решением советских властей в тот же ряд. Значит, я не так уж плохо исполнял свой подлинный гражданский долг. <…> Между прочим, я не являюсь лицом без гражданства. У меня есть иностранный паспорт Литвы. Для литовца это естественнее, чем советский паспорт»[201]. Неповоротливая советская бюрократическая машина только через год издала еще один приказ «Об изъятии книг Т. Венцловы из библиотечной и торговой сети»[202]. В книжных магазинах этих книг уже давно не было, а большие библиотеки были вынуждены перенести их в так называемые спецфонды, недоступные для рядового читателя. Часть экземпляров, которые были в малых библиотеках, верные читатели спасли от уничтожения – попросту присвоили. Попытка изъять книги сделала их еще более актуальными.
В Литве на эмиграцию Томаса Венцловы реагировали по-разному. Хельсинкская группа надеялась, что он использует свои широкие связи для помощи литовскому диссидентскому движению. Поэт Марцелиюс Мартинайтис воспринял выталкивание Венцловы из страны как грустный диагноз тогдашней жизни. Он пишет в дневнике: «Если поэт уезжает на чужбину, значит, что-то нехорошо не только в стране, но и в нас. <…> Когда осуждают убийцу, ему можно защищаться или можно его защищать. Но этого права нет у поэта, осужденного советским трибуналом. Все делается для того, чтобы ни одно его слово не достигло свободных людей, чтобы исчезли его следы и тексты, которые могли бы прославить его эпоху, ее людей и культуру»[203]. Кстати, Мартинайтис был почти единственным писателем, который не боялся здороваться с Томасом после открытого письма ЦК. На вопрос, не опасается ли он за последствия, Мартинайтис ответил: «Напротив, для меня это честь»[204]. Было и другое: некоторые обвиняли и Венцлову, и уехавших раньше Юрашасов чуть ли не в измене родине. Упрекали в том, что ему и так больше других разрешалось, как сыну Антанаса Венцловы, – работал бы себе в рамках дозволенного, так нет, хочет невесть чего. Соглашавшиеся на компромисс с трудом понимали несогласившегося. Алдона Лиобите, писательница старшего поколения, просто переживала, что из Литвы уезжают светлые люди: «Мне жалко, что Томас нас оставил. Ходил, загребая одной ногой внутрь, сам с собой разговаривал. Может, не находил тут другого такого интеллектуала, вот и говорил соло. Вильнюс потерял красочную фигуру, культурная жизнь – интеллектуальную закваску. Что ж, перейдем на простые дрожжи, и будут у нас опавшие пироги»[205]. В официальной прессе фамилию поэта упоминали только в связи с его несоответствием здоровому советскому обществу. Было напечатано несколько гневных, явно заказных памфлетов. Даже в вышедших в 1988 году «Воспоминаниях об Антанасе Венцлове», солидной книге в 442 страницы, имя Томаса как бы между прочим упоминается только пять раз, будто сын был маленьким и незаметным эпизодом в жизни отца. Томас Венцлова, как и другие не угодившие советской власти люди, должен был просто исчезнуть.
9. Диалог поэтов
Бродский был настолько уникальным, единственным, что эту самобытность ему было трудно нести. Он искал похожих на себя, искал близнеца, двойника. В России он такого не встретил, а поскольку не знал литовского языка, пытался его увидеть во мне.
Томас ВенцловаХотя у Томаса Венцловы и Иосифа Бродского были общие друзья и они много слышали друг о друге, поэты долго не были знакомы лично. Они познакомились в августе 1966 года, когда Бродский первый раз приехал в Литву. Его пригласили братья Катилюсы и Андрей Сергеев. Томаса тогда в Вильнюсе не было. Вернувшись позднее, он пришел на улицу Леиклос. Свидетель их первой встречи, Ромас Катилюс, рассказывает, что, когда поэты пожимали друг другу руки в коридоре их квартиры, ощущалось не только дружелюбие, но в известной мере и напряжение[206]. Ромас добавляет: из этой встречи возникла «та особенная, прекрасная связь, которая протянулась с того дня еще на тридцать лет».[207]
Оба поэта оставили письменные свидетельства о первой встрече. Томас записал в дневнике, какое впечатление произвел на него Иосиф, читающий стихи: «Голос поразительный – даже поразительнее, чем стихи… Было трудно – ведь ангела или музу долго слушать невозможно»[208]. Андрей Сергеев цитирует слова Бродского: «Потом приехал Томас. Я рад и даже немножко горд этим знакомством. Чудный парень. Чудная физиономия. Большое вам всем за него ачу[209]». Завершая рассказ о Бродском, Андрей прибавляет: «Полюбил он Литву, что и требовалось»[210]. И на самом деле, Бродский еще не раз приезжал туда, нашел там верных друзей, а Литва появилась в его стихах. Именно поэтому Венцлова пишет, что «Литва для Бродского стала такой же близкой, как Грузия для Пастернака и Армения для Мандельштама»[211]. Бродский посвятил Венцлове «Литовский дивертисмент», «Литовский ноктюрн: Томасу Венцлове» и «Открытку из города К.». Через тридцать с лишним лет Томас ответил ему стихами «Новая открытка из города К.»[212]. Сам Венцлова считает, что стихи Бродского отсылают к «эпитафиям Риму», по сути это – эпитафия Кенигсбергу[213]. Ответные стихи Венцловы «Новая открытка из города К.» могли бы стать эпитафией не только Кенигсбергу/Караляучюсу[214], но и «тому настоящему, где погибает / имя этого края топей и тьмы»[215]. В этом стихотворении говорится о разрушенном мире, о мире, где господствуют законы энтропии. Энтропия в Калининграде и области уже уничтожила тот культурный слой, который оставался от древних жителей этого края, пруссов, и литовцев. Оказавшись даже на короткое время в этом крае, люди теряют самотождественность. Остается лишь дух, который, «по слову древних, он flat ubi vult».