Валерий Елманов - Третьего не дано?
– Я, батюшка, вот как удумал. Прасковья все едино долго не заживется на белом свете. Не в нынешнюю зиму, дак в другую, а богу душу отдаст.
– По твоей милости, – не удержавшись, съязвил Никита Романович.
– На икону побожусь! – Федор вскочил с постели и перекрестился. – Опричь одного раза я ее за все нынешнее лето и пальцем не тронул. А наперед и вовсе не коснусь, в том ныне пред Спасом зарок даю.
– Зарекалась свинья, – буркнул Никита Романович. – Что проку-то в том? Ты уж все сотворил. Теперь об ином измышлять надобно.
– И я об ином, батюшка, – торопливо перебил отца Федор. – А прок в том, что как она богу душу отдаст, дык я сразу оную Соломонию в женки и возьму. В том тож и тебе перед иконой зарекаюсь, и Ивану Василичу, ежели надобность встанет, перекрещусь.
– Поверит ли?
– А чтоб ему верилось, ты уговорись с ним, что деревеньками его всласть наделишь, не скупясь. И два десятка дашь, и три, да хошь пять. А он мне их опосля возвернет, когда свадебку сыграем. Ну вроде как приданое. Вот оно наше от нас и не уйдет!
– «Не уйдет», – ворчливо передразнил сына Никита Романович. – А того не посчитал, что, покамест они евонные будут, он с их и серебрецо брать учнет. Выходит, все одно – убыток. А коль Прасковья заживется лета на три-четыре, дак тут уж потерьки не десятками рублев – сотнями исчислять придется.
Федор виновато засопел. Получалось и впрямь получше, но тоже не ахти. А отец продолжал:
– И об ином подумай. То бы ты в приданое ишшо кус немалый отхватил, да к тому ж на родовитой женился бы, а так сызнова на безродной, да свое же добро за ей и получишь. Ну да ладно. Ныне-то нам деваться некуда. Пожалуй, так и сотворим. Но поедем вместях – сам виниться учнешь, – предупредил он заулыбавшегося Федора. – А уж гово́рю об деревеньках я сам с ним вести учну. Авось господь подсобит. Чую, втридорога мне твои утехи обойдутся.
– Зато жив останусь, – пробормотал Федор, но отец его уже не слышал – весь как-то сгорбившись, он тяжко шел к двери, по-стариковски шаркая ногами.
«А ведь стар уже батюшка-то, – мелькнула у сына потаенная мыслишка. – Я о Прасковье сказывал, ан неведомо, кто из них господу душу ранее отдаст. Эвон ногами загребает, яко столетний. А ежели батюшка ранее уйдет, так, может, оно жениться-то не занадобится? Чай, это он пред иконами божится учнет, а не я. Да ежели бы и я – нешто не отмолю грех… – Но тут же вспомнились деревеньки, которые он сам предложил отдать Шестову и которые теперь стало мучительно жаль. – Стало быть, придется жениться…» – с тоской подумал он.
И почему-то сладкая всего год назад Соломония показалась ему в этот час хуже горькой редьки. Опять же идти под венец, едва освободившись от постылой женки, ему очень не хотелось. Тем более без возможности выбора…
Закончился для Федора Никитича день так же неприятно, как и начался.
Возмущенный столь вопиющей утренней несправедливостью кот не просто отсиживался в темном углу – он лелеял коварные планы мести, и едва молодой хозяин улегся спать, как он, тихо пробравшись в его опочивальню, незамедлительно осуществил свое черное дело сначала в один, а затем, поднапрягшись изо всех кошачьих сил, и в другой сапог.
После этого он, гордо топорща пышные усы, предусмотрительно направился спать обратно за печку, заранее прикинув пути к бегству, если его все-таки обнаружат.
Но его не нашли, и он все следующее утро блаженствовал в своем тайном укрытии, наслаждаясь гневными воплями Федора Никитича и еле слышно мурлыча.
А Никита Романович охал не зря. Его разговор с Иваном Васильевичем Шестовым вышел долгим и тяжким.
Поначалу тот и слушать не хотел о каком-либо примирительном согласии, заявив, что, раз ссильничал девку, пусть держит ответ своей головой.
Никита Романович похолодел. Что значит головой? Это значит, что ее с плеч, ибо за таковское деяние приговор суров, и полагаться на царскую милость – дело последнее, то ли будет она, то ли нет, причем скорей всего последнее.
Принялся урезонивать. Мол, Федьке беспутному туда и дорога, спору нет, но и то помыслить надо, что родич. Как ни крути, а женка его, Прасковья, – родная тетка брюхатой дочери Шестова.
Опять же навряд ли государь поверит, что Федор ее ссильничал – чай, Захарьины-Юрьевы на Москве из первых. И лик словно с иконы писан, и прочее взять – тоже из лучших.
Вон в Москве уже и поговорка сложилась. Как кого похвалить желают, дескать, хорошо кафтан сидит, так прямо с его сыном и сравнивают, мол, яко Федор Никитич, право слово.
Брехал, конечно, не без того.
Да и присказку эту только что выдумал, но тут уж какой грех – коль торговля, так свой товар расхваливать, пусть и сверх меры, не в зазор, а напротив – положено.
Испокон веков на любом торжище так-то.
– Опять же, коль спросит государь, мол, пошто молчал до сих пор, – что поведаешь? – наседал он на опешившего от такого напора Шестова.
– А то и поведаю, – наконец пришел в себя Иван Васильевич, – что молчала глупая девка, убоявшись родительского гнева. Уж опосля, когда пузцо показалось, повинилась. И видоков сыщу, не сумлевайся, – стращал он в свою очередь старого Никиту Романовича. – Вы, Захарьины-Юрьевы, нынче у государя не в чести, потому он мне и поверит.
– Не в чести?! – возмущенно огрызнулся тот. – Да нам, ежели хошь знать, эвон сколь деревенек ныне государь отдал. Так и сказывал при передаче: «Хошь и были в твоем роду изменщики, ан тебе, Никита Романович, верю, ибо ты – слуга верный, потому и дарую тебе животы их». – Он осекся, посмотрев на Ивана Васильевича, который, обидчиво поджав губы, многозначительно заметил:
– А меня ничем не одарил. – И выжидающе уставился на Никиту Романовича.
– Дак енто поправимо, поделюсь, – промямлил боярин, поняв, что похвальба была слишком поспешной и вообще ненужной.
Правда, вначале Шестов наотрез отказался от щедрого предложения, но по прошествии часа нехотя сдался, уступив настойчивым уговорам Никиты Романовича. Тем более речь шла не только о деревеньках, а и о покрытии позора самой Соломонии, пусть не сразу, но со временем.
Еще через час маски благочестия были окончательно сняты за ненадобностью, и собеседники, судя по их ожесточенному торгу, больше напоминали простых купцов.
– А хошь, позову, дык сам узришь, каков товарец! – расхваливал один. – Такой и в Москве днем с огнем не сыскать. Уста сахарны, ланиты так и цветут, так и рдеют, яко сад яблоневый по весне. А стан, а ум? И за все про все ты мне два десятка деревень, да и то, поди, обманешь – починки[29] передашь.
– Сказываю, что село Климянтино отдам! – кипятился второй. – А близ его и впрямь всякое есть – и деревеньки, и починки, зато числом до двадцати. Куда ж тебе больше-то? Что до ума, то бабе он ни к чему. И стан, мыслю, ныне у нее не тот, чтоб красоваться, – намекнул он на беременность. – А уж ланиты с устами у любой холопки такие же.
– У холопки?! – взревел не на шутку обидевшийся Шестов и, надменно вскинув голову, отчего остроконечная борода, словно пика, грозно нацелилась прямо в лоб Никите Романовичу, гневно вскочил из-за стола.
– Ну я тут погорячился в запале, – повинился Захарьин-Юрьев, сразу же сдавая назад и тоскливо размышляя, во сколько еще деревенек обойдутся ему неосторожные словеса.
Обошлись они и впрямь дорого. Так дорого, что хоть волком вой. Села Домнино и Климянтино со всеми прилегающими деревеньками числом куда больше полусотни – это не кот начхал.
Разумеется, все полученное Иван Васильевич твердо поклялся передать в приданое, а до тех пор доходы с них, увы, будут идти на дитя и саму Соломонию.
На том порешили и ударили по рукам.
Однако отведав медку – как же не спрыснуть сделку, обидишь хозяина, – Никита Романович вновь испуганно встрепенулся.
– Погодь-погодь, – остановил он Ивана Васильевича, зазывно поднимающего очередной кубок с медом. – А ежели, к примеру, не приведи господь, конечно, но случится что с твоей Соломонией, тогда как с селами станется?
– Да так же, – благодушно ответил тот, – яко и обещался, в приданое их пущу. У меня девок-то эва сколь – ажно три. Остатним тож надобно дать, вот я и удоволю женишков.
– Мои вотчины?! – возмутился Никита Романович. – Нет, ты погодь с медком. Так мы не уговоривались.
Шестов замялся. И впрямь, если бы не его твердое обещание вернуть в день будущей свадьбы все вплоть до последней деревушки, его собеседник навряд ли уступил бы столько.
Но и тут сыскался выход. Ведь в женишках-то может оказаться и сам Федор – почему бы и нет.
Об этом Шестов немедленно заявил гостю, а чтоб окончательно развеять его сомнения, повелел немедля позвать младших.
Первой появилась розовощекая девятилетняя Ксения.
– Звал, батюшка? – Она блеснула ровными, как на подбор, зубками.
– Ах ты, егоза моя, – ласково произнес Иван Васильевич и протянул девчонке взятый с блюда медовый пряник.
Никита Романович, бегло оглядев веселушку, удовлетворенно кивнув. Вторую он разглядывал дольше, но в конце концов отмахнулся: