Валерий Елманов - Третьего не дано?
Возмущенно завопив еще громче, Рыжик кубарем скатился по деревянной лестнице и затаился в самом дальнем углу за еле теплой печью.
– Ишь, отроков мало, так он за бедную животину принялся, – неодобрительно заметил Никита Романович, вступившись за кота, словно забыл, как сам мгновением раньше тоже приложился к «бедной животине».
– Ты о чем, батюшка? – вытаращил на него глаза Федор. И в самом деле, всего он мог ожидать от отца, но такого упрека… – Ей-ей, в сем грехе неповинен! – горячо выпалил он и истово перекрестился на икону Спаса Нерукотворного, висевшую в изголовье постели. – Сколь годков уж и не помышлял о том. А что по младости лет было, в том давно покаялся, и грехи оные мне отпущены.
– Ведаю, яко покаялся. И что отпущены, тож слыхивал, – кивнул Никита Романович. – Тока, по мне, ныне ты б лучше и впрямь с каким ни то отроком сызнова позабавился б, нежели бабу с пузом оставлять. Да еще какую! – взвыл он, не выдержав спокойного тона, и его спрятанная за спиной правая рука тут же вынырнула, а сжимаемая в ней плеть в следующее мгновение ловко и сноровисто принялась гулять по Федору.
Обычно старый боярин так не ярился и к поучению сынов, равно как и своей жены, приступал с холодной головой, а потому бил с умом – и чтоб больно, но в то же время выбирал места, дабы ничего не отбить.
Лишь раз он не сумел себя сдержать, когда застукал своего первенца с дворовым холопом Морошкой, с упоением предававшихся тем запретным утехам, за кои православная церковь отлучала от своего лона.
Тогда двадцатилетнему Федьке досталось изрядно – ребра болели с неделю, а синяки сошли еще позже. Ныне, спустя чуть ли не десяток лет, был второй раз, когда Никита Романович точно так же не разбирался, по какой части тела огреть своего сына.
И еще хорошо, что большинство ударов приходилось по спине да по ребрам – сказывалась многолетняя привычка выбирать для побоев именно эти места. Однако помимо них изрядно досталось и рукам, которыми Федор закрывал голову, и заднице, и ногам.
Упарившись – все ж таки не молодой, да и зрелость тоже давно пролетела, – Никита Романович наконец бросил плеть и взвыл:
– Да в кого ж ты такой уродился-то?! Нешто можно с родной племянницей жены блудить?! Как у тебя ума-то хватило? Это ж не просто блуд, а двойной! Дык ведь такое тебе уж ничем не замолить, поганец! И не вой, слухать тошно! – прикрикнул он на жалобно постанывавшего Федора, который, закрыв лицо руками, продолжал недвижно лежать на кровати, густо облепленный пухом из разодранной плетью перины. – Вот что теперь мне делать?! – вновь обратился Никита Романович к мгновенно утихшему сыну. – Ежели до государя дойдет, дак он ведь повелит взаправду с тебя шкуру содрать. Был бы ты волен, тогда проще – раз, и оженился бы на Соломонии, а ныне как? И как тебя черт угораздил – ведь она племяшка твоя!
– Какая же племяшка? – резонно возразил Федор, сообразив, что, кажется, миновало – больше батюшка учить не станет, поскольку выдохся. – Сестрична[27] она моей женке Прасковье, а мне Соломония вовсе никто. Опять же Шестова она.
– Еще поведай, что и ты Соломонии не зять, – тяжело выдохнул Никита Романович. – Шестова-то она по батюшке по своему, Ивану Васильевичу, а мать-то ее, Марья, в девичестве такая же Смирная-Отрепьева, как и твоя Прасковья. Аль запамятовал, что они с твоей женкой сестры родные, токмо Мария постарее гораздо?!
– Болезная она, Прасковья-то, – осторожно пояснил Федор. – Всю жизнь болезная была, даже когда со мной под венцом стояла. Пошто оженил на таковской? Потому так и сложилось.
– И тут брешешь, – устало возразил Никита Романович. – Здоровущая она была, аки бык-трехлетка, егда замуж за тебя пошла. На ей впору мешки с мукой таскать. И пошто оженил тебя на ней – тож ведаешь. Мне Ванька Смирной-Отрепьев жизнь спас. Ежели бы от пули свейской не закрыл, меня б здесь вовсе не было. Меня закрыл, да в свою грудь все приял, а пред смертью и завещал детишек поберечь.
– Дак поберечь, а не своих детишек на его женить, – возразил Федор. – Да еще на больных!
– Ежели б ты ее не лупил всякий день без роздыху, она и поныне здоровой была бы.
– Сам еще пред свадебкой учил меня в строгости женку держати, – огрызнулся Федор.
– В строгости, дурья твоя голова! – вновь взорвался Никита Романович. – А тому, чтоб по пояснице, да по бокам, да по пузу, я тебя не учивал, а вовсе иное сказывал – бить надобно с бережением. Вот чего тебе не хватало от нее, что ты так изгалялся?
– Детишек у нее не было, вот чего, – вложив в голос как можно больше искренности, пояснил Федор.
– И опять брешешь, – всплеснул руками Никита Романович. – Мыслишь, не ведаю я, что она первенца своего от твоих же побоев скинула? Ан, шалишь, возвестили люди добрые, чья в том вина. – Он строго погрозил сыну кулаком. – И со вторым спустя годок тако же приключилось. Ныне последних лета три и впрямь пустой ходит, дак и тому, ежели призадуматься, ты виной. Когда последний раз топтал женку, сказывай?!
– Ну, батюшка, ты и вопрошаешь, – засмущался Федор. – Чай, о таковском и попу не сказывают.
– А я и без того ведаю – о прошлое лето, – хмыкнул Никита Романович. – Дык как же ей, сынок, понести от тебя, коль ты с ей не тешишься?
– Отвратна она мне, – проворчал Федор, не зная, что еще сказать в свое оправдание. – И вонькая стала. Смердит от ей так, что в постели не продохнуть.
– Дак ты ж ей все нутро отбил! – возмутился Никита Романович. – Как же ей не смердеть, коль гниль идет от твоих побоев?! – И, не удержавшись, съехидничал: – А сестрична, стало быть, вкусна, выходит? У ей промеж ног никак медом для тебя намазано.
Федор молчал. А чего отвечать, когда и впрямь кругом виноват. Разве что…
– А ты слыхивал, тятенька, яко в народе бают: «Сучка не всхочет, так и кобель не вскочит»?
– Стало быть, сызнова Соломонии вина, и ничья боле, – перевел его речь на свой лад отец. – Хитро ты закрутил, ой хитро. Можа, кто и поверил бы тебе, ежели бы оная девка, к примеру, в Москве жила да вдовела вдобавок. Тады куда ни шло. А так, сидючи под крылом родительским, в сельце захудалом, да в девках будучи – тут иное на уста просится. И вон чего мне невдомек, – чуть помолчав, уныло произнес Никита Романович. – Ладно, слюбились. Бывает. Все не без греха. Но пошто ты ей пузо сотворил, стервец?! Нешто ты не ведал, чем оно обернется? Тебе ж надысь три десятка сполнилось, дак должон понимать.
– О таковском, батюшка, и вовсе не думалось, – в первый раз честно повинился Федор, но и тут нашелся, где слукавить, хоть частично, но перевалив с себя вину на чужие плечи. – К тому ж о дитяти думать не мужику надобно, а бабе. Ить ей рожать-то, не мне, дык пошто она о том не помыслила?
– Она-а-а, – насмешливо протянул Никита Романович. – Коль у мужика в годах в голове ветер на дуде играет, дак куда девке в осьмнадцать лет о том помышлять?
– Ежели ее батюшку удоволить чуток, дак и шуму никакого не будет, – робко предложил Федор.
– Чуток?! – возмутился Никита Романович. – Твое «чуток» не в один десяток деревень встанет! Да ишшо сколь серебра отдать придется. Мыслишь, батюшка ее из дурней? Был бы таковским, давно бы голову на плаху положил. Эвон сколько людишек, хошь и в ближней тысяче у царя были, да не чета ему, из князей али бояр родовитых, ан все одно – исказнил их государь. Да и наших родичей сколь полегло! – Никита Романович скорбно вздохнул и перекрестился на висящие в углу иконы.
Федор последовал его примеру, но невольно подумал: «А иное взять, и впрямь выходит – все, что бог ни делает, все к лучшему. Эвон сколь нам от покойных добра да вотчин перепало. Конечно, у царя куда поболе осталось, но и нас Иоанн Васильевич от щедрот наделил, не поскупился».
Меж тем отец его продолжал:
– А Шестов ничего, удержался[28]. И хошь звезд с небес не хватал, но и с седла не ссаживался. Опять же сколь он уже подле государя? Таких-то, кто чрез все прошли, государь особливо ценит, и, коль тот с жалобой к нему заявится, одному богу ведомо, чем оно обернется, и не токмо для тебя одного, а для всего рода нашего. Так-то сын, – грустно подытожил он и умолк.
Молчал и Федор. А что тут скажешь? Суровость царя всем ведома. Это он себе позволяет что угодно, а случись подобная оказия с кем-нибудь иным, так первым взревет.
Никита Романович, кряхтя, нагнулся, подобрал с пола брошенную плеть, задумчиво посмотрел на нее, потом оценивающим взглядом окинул сына.
«Никак сызнова лупить учнет, – взволновался Федор. – Тут и без этого все тело как огнем горит, а он по новой измышляет. Чего бы удумать-то эдакого?»
И тут его осенило.
Он чуть не завопил от радости, остро пожалев в этот миг о том, почему эта мысль не пришла к нему несколькими днями раньше, тогда столь тягостный разговор с отцом сложился бы совершенно иначе.
Впрочем, грех сетовать, главное, что мысль все-таки пришла.
– Я, батюшка, вот как удумал. Прасковья все едино долго не заживется на белом свете. Не в нынешнюю зиму, дак в другую, а богу душу отдаст.