Вадим Сухачевский - Завещание Императора
Что-то было знакомое: исцеление от золотухи путем наложения рук... Конечно! По легенде, чудодейственный дар древних французских королей, Меровея, Дагоберта — ну да, тех самых...
* * *
— ...впоследствии утраченный ко временам Валуа; между тем, являющийся, — квирл, квирл, — лишь слабым отголоском гораздо более древнего дара, берущего начало еще... Впрочем, тут мы углубимся в такую тьму веков!..
* * *
Старик, про которого лейтенант в какую-то минуту подумал было, что он все же, как и остальные тут, слегка тронут умом, смотрел пронзительно ясно. Нет, он никак не был безумцем, этот старик. И он, похоже, про него, про фон Штраубе, все, все знал, не случайно же оказался в одном доме со всезнающими тоже котелками... Кстати, где все-таки они?..
Золотушный мальчишка уже стал на колени и подставил под его руки свое обезображенное неведомой паршой лицо. Усилием подавив брезгливость, фон Штраубе под благоговейный шепот окружающих коснулся ладонями его щек, покрытых застарелыми струпьями, твердыми и шершавыми, как древесная кора. В то же мгновение, как ему показалось, развеялся царивший в комнате тошнотворно-плесенный запах, неожиданно прошла брезгливость, и он почувствовал, как тепло какое-то волнами колышется между ними двумя. Подчиняясь непроизвольному порыву, лейтенант неожиданно для самого себя вдруг прикоснулся щекой к щеке мальчика. В ту минуту было такое чувство соединения с этим мальчуганом, словно лишь они двое и существовали в целом мире. В эту минуту фон Штраубе показалось, что все это очень давно было уже когда-то с ним.
Когда этот тепловой ток прекратился, мальчик лобызнул-таки наконец его руку и на коленях отполз в дальний угол. Тут же место мальчика занял плечистый верзила, покрытый коростою сплошь. Все повторилось — такое же минутное колыхание тепла, такая же внезапная нежность к несчастному, внезапное, по собственному порыву, соприкосновение щек, и под конец — то же лобзание руки.
Лишь после того, как последний золотушный, поцеловав ему руку, отполз к стене и все пятеро уткнулись лбами в пол, то ли в знак своей раболепной благодарственности, то ли пребывая теперь в некоем магнетическом трансе, опять запахло кислым, теперь уже невпродых, и фон Штраубе снова ощутил прежнюю брезгливость, ожившую холодком где-то в верхушке живота. В то мгновение он даже не думал о результатах своего целительства. Хотелось немедля подставить руки под струю воды, пройтись по ним щеткой, с мылом омыть лицо, но, во всяком случае, для начала вырваться из этого гадкого смрада.
Напоследок он все-таки огляделся, ища старика, но того, оказалось, уже и след простыл. Это было, действительно, досадно — фон Штраубе рассчитывал узнать у него, куда все же подевались котелки, к которым у него накопилось немало вопросов. Однако все в этом странном доме умели растворяться, как духи. Не оставалось ничего другого как обратиться к золотушным.
— Мне нужен ваш старик, — сказал он.
Ни ответа, ни движения...
— Найдите мне его! — потребовал фон Штраубе. — Черт, вы хоть слово понимаете?..
Между лбами и полом теперь образовались узкие щелки наблюдающих глаз (лиц по-прежнему было не разглядеть), и по комнате колыханием прошелся гул все той же незнакомой тарабарщины.
— Как его хотя бы зовут? — спросил фон Штраубе уже безо всякой надежды.
Те, не подымая голов, отозвались, разумеется, опять по-тарабарски, но в этом басурманском хоре голосов лейтенант все-таки различил нечто похожее на имя: "Гаспар, Гаспар..." — отчетливо прозвучало несколько раз. Имя показалось отдаленно знакомым, хотя фон Штраубе не помнил, где еще мог бы слышать его.
— Гаспар? — спросил он. — Я правильно понял — вашего старика зовут Гаспар?
По всей видимости, что-то все-таки золотушные понимали — согласно заколотили лбами о пол.
— Эй, Гаспар! — крикнул фон Штраубе, поскорей выйдя из этого смрада в коридор. — Гаспар, вы здесь?
Никакого ответа за сим, однако, не последовало. Впрочем, фон Штраубе быстро смекнул, что старик ему, в сущности-то, и не нужен уже. Чтобы понять это, достаточно было выйти из коридора в прихожую и взглянуть там на вешалку. Его шуба висела на крючке в одиночестве, а два черных пальто, принадлежавшие Иван Иванычам, которые, он помнил, они тогда повесили рядом, теперь исчезли, стало быть, котелки, как всегда, не утруждая себя прощанием, покинули квартиру на английский манер.
Тем не менее, досада его была все же не чрезмерной — фон Штраубе успел уже привыкнуть к странной своеобразности их поведения и теперь, после некоторого опыта общения с ними, почти не сомневался, что они еще непременно, по своему обыкновению, появятся, хотя скорее всего произойдет это не в самую подходящую для встречи минуту.
С этими мыслями лейтенант поскорей накинул шубу и выскочил на мороз за глотком свежего воздуха.
"Гаспар... Гаспар..." В голове все еще крутилось это имя. Где он слышал? Когда?
В кармане шубы что-то топорщилось. Он сунул туда руку и достал кулек с какими-то восточными сладостями в виде звездочек. Позабыв о скверне на руках, он взял одну звездочку и положил в рот.
Вкус был знаком — так же отдаленно, как это имя. Безусловно, он когда-то уже...
И вдруг фон Штраубе вспомнил. Даже остановился от этого, хотя крепчавший мороз и подгонял. Ну да, Гаспар! Конечно же, Гаспар!..
Да неужели, неужели же?!..
9
Нофрет. "Гаспар приходит с Востока"
Большой номер "Астории" встретил фон Штраубе, привыкшего больше к спартанскому образу жизни, все еще чужим для него сверканием начищенной бронзы и хрустальных электрических люстр.
Нофрет (по своей глухоте, бедняжка, конечно, не услышала его прихода) в одном неглиже сидела перед зеркалом, разглядывала себя в рыженьком парике, — лейтенант купил для нее накануне, чтобы своей бритой, фарфоровой головкой, вполне сообразной для египтянки, здесь она не слишком шокировала окружающих, — и одновременно втягивала хорошеньким носиком с ладошки свой порошок. На столе картинно стояли вазы со всевозможными фруктами, раскрытые бонбоньерки с самыми лучшими конфетами, из серебряного ведерка со льдом выглядывала бутылка шампанского, уже ополовиненная. Все это роскошество стоило, наверняка, немалых денег, да и порошок ее, без которого глухонемая не могла и двух часов прожить, был, насколько известно, весьма недешев, при себе же, он знал, Нофрет не имела ни гроша.
Прошлым вечером, предвидя расходы, фон Штраубе все-таки забрал все накопления у своего жида, — с процентами набежало около девятисот рублей, — и тайком от Нофрет запер их на ключ в ящике письменного бюро здесь же, в номере, а ключ, уходя, взял с собой. Сейчас, пользуясь тем, что она все еще сидит у зеркала и его не замечает, он подошел к бюро и открыл ящик.
На дне лежали всего две сотенные ассигнации, а поверх — в насмешку, что ли? — трешница и горсть мелочи. И как только нашла, как ящик открыла, чертовка? Впрочем, лейтенант сам удивился тому, насколько мало его это теперь опечалило. Привычка к бережливости, с юности, казалось, неотъемлемая от его натуры, осталась где-то там, в убогой трущобе monsieur Лагранжа, в той жизни, к которой возврата больше нет.
Наконец Нофрет увидела его, подскочила, радостно взвизгнув, обняла за шею, попыталась закружить его по комнате, — ну совсем дитя!
— Борись, борись! — приговаривала она.
— Чего ж бороться? — удивился он. Потом только сообразил, что так она коверкает его имя.
— Борись! — продолжала радоваться глухонемая. — Смотри, Борись! Я ходиля в Пасяж! Купила себе! Я буду самая кх’асивенькая! — Она метнулась в спальню, распахнула там шкап и стала выкидывать из него прямо на кровать новые шелковые платья всевозможных фасонов, числом не меньше дюжины. Одно из них, похожее на японское кимоно, вправду очень ей шедшее, мотовка сразу же на себя надела, снова подскочила к фон Штраубе и закружилась перед ним: — Самая кх’асивая, пх’авда?
— Пх’авда. Самая красавица! — вздохнул лейтенант. Не в силах он был сердиться на это дитя, беспечное, как бабочка-однодневка.
— Мы это отпх’азднуем! — Она кивнула на роскошный стол. – Отпх’азднуем, а потом — любовь! Много-много, да, Борись?.. Или сначала любовь — а потом отпх’азднуем?
Фон Штраубе вспомнил про отвратительную золотушную паршу, к которой недавно прикасался руками и щеками.
— Там придумаем, — сказал он. — Погоди-ка, я сейчас, — и направился в ванную комнату.
Еще два дня назад он не мог и мечтать об этом человеческом удобстве, из всех самом, пожалуй, привлекательном в этой его новой, мотовской жизни, ибо ничто не доставляет такого унижения, как нечистота. Ванная комната в "Астории", вся в мраморе и зеркалах, с начищенными до золотого блеска медными кранами, своим избыточным роскошеством даже превосходила остальную часть апартаментов. Нежась в горячей воде и чувствуя, как из пор вымывается скверна, а из тела уходит усталость, фон Штраубе попытался хоть как-то свести воедино все, что произошло с ним за минувшие три дня, и ничего из этого не получилось. Время разлетелось на осколки и ни в какую не желало склеиваться без зазоров и выщербин. На место одних околупков попадали другие, совсем не оттуда, из других дней, даже из других лет. От производимого насилия время корежилось, как бумага в огне...