Обитель - Прилепин Захар
– Гангрена, и тебя тоже застрелят, – сдавленным голосом пообещал Горшков сверху.
Артём взял себя за мочку уха двумя пальцами и держал: отчего-то голова так работала лучше и злость не остывала.
– А маменьке Санникова я передам, что он умер, как подобает, – как ни в чём не бывало продолжал Артём. – Санников! Слышишь? Скажу: ты пел Интернационал перед расстрелом. А потом ещё несколько песен… Расстрел был длинный, неспешный, торжественный. Речи говорили, отдавали честь, разливали кипяток. “Про колокольчик однозвучный, мамочка, Санников тоже спел: про колокольчик – это была его любимая…” С песней на устах, в общем, встретил свою пулю… С первого раза не убили, пришлось, значит, достреливать. Потом ещё штыком в живот – ать! Это чтоб наверняка. Красиво умер.
Санников придерживал себя за челюсти, словно боялся, что его вырвет чем-то жизненно важным.
– Да что же вы… – не выдержал даже Моисей Соломонович и, поднявшись, встал посреди камеры, так чтоб закрыть собой Санникова. – Что же вы, Артём, такое? А – сердце?..
Он действительно был растерян и расстроен.
– Ну-ка, брысь! – не на шутку обозлившись, скомандовал Артём и сделал такое движение, словно собирался Моисея Соломоновича ударить ногой. Тот сгинул.
…Когда открывали дверь – умолкли все, даже Артём. Санников перестал рыдать, лишь губы дрожали.
Все уже выучили, сколько должно быть звуков: ключ, два проворота, скрип – и дверь распахивается.
Если несут кипяток или баланду – два надзирателя. Если уводят кого-то, тогда три – старший и двое конвойных. Если уводят нескольких – по голосам слышно, что в коридоре стоит целое отделение красноармейцев, встречает.
На этот раз в проёме дверей появились двое с ведром: все выдохнули, и тут же побежавшее у всякого сердце вновь стало – следом образовались ещё трое, у старшего бумага в руке.
– Внимание! Встать! Горшков кто?
Горшков стоял с кружкой ближе всех ко входу.
– Кто, спрашиваю? – повторил старший, глядя мимо Горшкова, застывшего перед ним.
– А кипятку? – сдавленно спросил Горшков.
– Ты? – догадался старший конвоя. – На выход. Не надо тебе кипятку.
Горшков вернулся к привинченному столику и чрезмерно ровным движением поставил пустую кружку. Раздался слабый стук железа о дерево.
Обернувшись, Горшков громко произнёс:
– Да, мы про всех знаем. Курилко, Гашидзе, Кучерава – жулики и подонки. Ткачук – проштрафившийся чекист, остался после срока вольнонаёмным, садист и тоже подонок. А я? Я – большевик, коммунист, член партии с 1918 года, я воевал – как смеют меня? Отведите меня к Ногтеву, я вам приказываю. Немедленно!
Наверное, ему нужны были свидетели для этой речи: он решил, что со свидетелями прозвучит убедительнее.
– Есть, – с ухмылкой сказал старший и махнул прокуренным пальцем у козырька.
Горшков, ничего не соображая, кивнул головой и вышел.
С минуту все недвижно стояли: а вдруг вернутся ещё за кем-то.
У Артёма всё ликовало и бесилось внутри.
Едва ли он чувствовал сейчас что-то тяжёлое и мстительное: напротив, он был преисполнен лёгкости и радости.
Он взял чью-то оставшуюся после ухода вчерашних смертников кружку, отправился за кипятком – ему сразу уступили место у ведра.
Чуть-чуть отпив и не оглядываясь, Артём спросил с приторной заботой:
– Санников! Видишь, как быстро пошла работа? Наган для тебя уже чистят. Давай-ка я тебя как следует обмою. А то кто там тебя будет обмывать: так, грязного, в соплях, и спихнут в ров. Дело ли?
Бросив кружку прямо в ведро, Артём прошёл к нарам Санникова.
Санников вжался в стену. Не найдя ни слова для ответа, оскалил зубы и стал похож на животное.
– О, – сказал Артём, глядя звонарю в рот, – какие хорошие зубы. А завтра будет полный рот земли.
Хоть и спал Санников в одной рубахе, а пахло от него всё равно резко и остро: как будто спрятал гнилое яйцо в брюках или за щекой.
Вдруг он взбрыкнул – Артём даже не понял поначалу смысла движения: оказывается, это убожество так вставало.
Спрыгнув с нар, Санников бросился к дверям, крича и взывая о помощи.
Артём, несмотря на то что всё происходило суматошно и бешено, успел подумать с весёлой злобой: “…Нашёл у кого искать защиты!”
По дороге Санников уронил ведро, на пол пролился недопитый кипяток.
По полу, попадая в воду, пробежала крыса. За ней остался мокрый след.
На шум никто не явился.
Санников выл у дверей, как бездомный и брошенный. Спина его тряслась.
Чекистских соседей по камере Артём теперь обзывал “трупами”. Доброе утро, трупы. Труп, отойди с пути. Труп, слезай с параши, сколько можно. Труп, не стой у окошка, перед смертью не надышишься. И солнышко мне загораживаешь.
Всё следующее утро Артём ходил по камере и то мерно, то в дребезжащий раздрызг стучал тарелкой о тарелку – после всех уведённых под размах оставалась посуда, – при этом мыча что-то тягостное, как бы провожая Санникова в последний путь.
Первым снова не выдержал Моисей Соломонович, взмолившийся:
– Артём, прекратите, я умоляю.
– Замолкни, – коротко ответил Артём. Подумав, пояснил: —Меня ребята просили провести панихиду по-человечески.
Некоторое время Моисей Соломонович молчал, зажмурившись, отчего брови его стали ещё гуще, а очки сползли на самый кончик пористого, всегда как бы намасленного носа.
Потом спросил:
– Какие ребята?
– Афанас, например, просил, – ответил Артём, на секунду прервав протяжный “дон-дон”, которому подыгрывал на тарелках.
Моисей Соломонович, кажется, ничего не понял и только несколько раз посмотрел на Артёма – сначала поверх очков, потом без очков, потом в очках.
Санников лежал лицом к стене, поджав ноги, обняв голову руками – словно уже подох.
В полдень явилась, как Артём их теперь называл, “похоронная команда”.
Неприятность состояла в том, что старшим в ней был красноармеец, которому Артём несколько дней назад не отдал куртку – за что его пообещали убить не по-хорошему, а по-плохому.
Артём сглотнул разом пропавшую слюну и попросил: “Нет. Умоляю, нет”. Он так и стоял с тарелками в руках.
– Встать! Санников! – крикнул вошедший, не обратив ни на Артёма, ни на его тарелки никакого внимания.
– Он! – косо, как переломанный, ставший у своих нар Санников неожиданно ткнул пальцем в Артёма. – Он Санников!
Артём, в первое мгновение ничего не поняв, огляделся по сторонам – потом засмеялся и хлопнул тарелками, словно готовясь к танцу. Чёртова комедия, когда ты кончишься.
– Имя? – спросил красноармеец Артёма.
– Иван, – дуря и наслаждаясь всем творящимся, готовно ответил Артём.
– Что за Иван, чёрт? – выругался красноармеец.
– Митя.
– Какой, нахрен, Митя?
– Алёша.
– Шакал, убью! – красноармеец шагнул к Артёму. – Ты кто? Фамилия?
– Я русский человек. Горяинов Артём.
– Сейчас прямо в камере всех перебью, – заорал красноармеец. – Где Санников? – и потянул с плеча винтовку – между прочим, с надетым штыком.
Санникова вытолкнули свои же – проштрафившиеся чекисты с чёрными лицами и выгоревшими как спирт глазами.
Сделав невольный шаг к дверям, Санников тут же присел непонятно зачем. Красноармеец схватил его за волосы и выволок. Санников орал.
Артём выждал с полминуты, потом вскочил на столик, спихнув так и стоявшую там второй день кружку Горшкова; приник к окошку. Хотелось ещё раз посмотреть – как ведут.
– Конвоир с винтовкой, – приговаривал Артём, словно помешанный. – Моисей Соломонович, вы знаете, что винтовку тут зовут – “свечка”. Свечку поставили, ха. Афанасьеву бы понравилось. Любуйся, Афанас. Есть правда. Правда есть.
Перед обедом забрали последних чекистских штрафников. Артём не любовался на их выход: надоело. Каждого провожать – много чести.
Только когда дверь закрыли, уселся на нары, медленно притоптывая ногами.
Они остались вдвоём с Моисеем Соломоновичем.