Александр Солженицын - Красное колесо. Узел III Март Семнадцатого – 3
Так уже не было и никаких беспокойств? Нет, всё-таки были:
– Единственно, что меня теперь отчасти беспокоит – это Петроград. Если можно так выразиться, то, уехав из Петрограда в Москву, я как бы из тёмного душного каземата попал в просторный зал, наполненный воздухом и светом. Конечно, в Петрограде всё постепенно смягчается, но бесчисленные учреждения департамента полиции, пронизавшие столицу насквозь, не дремлют. Например, каждую ночь в городе появляются бронированные автомобили и расстреливают наших милиционеров, исчезая бесследно. Стараются развить свою деятельность и провокаторы. Нам известно также, что принимаются определённые меры и против некоторых членов Временного правительства.
Некоторых!? Его-то в первую очередь, конечно! Террор – против революционера? Поднять руку на народных избранников – о, какое же злодейство! Так вот ещё отчего был устал и разочарован этот голос, теперь дорогой всем нам:
– Да, и в Петрограде разрядится вмешательством Москвы и всей страны. Я предлагаю общественным организациям Москвы устроить ряд поездок по провинции и в Петроград. Необходимо напитать их волей и духом нации.
Кажется, нашло отклик, пробежало по рядам: а что? и поедем! Напитаем.
Наконец и о себе:
– Я вошёл в правительство против единогласного постановления Исполнительного Комитета Совета рабочих депутатов, – вошёл потому, что я знал, что именно нужно стране: идти к Учредительному Собранию. В правительстве я – единственный представитель демократии, но должен сказать, что мы действуем солидарно. Каждый проводит то, что необходимо, по совести. Всякое предложение по социалистической программе принимается без возражений. Мы все решили забыть нашу партийность. Я это говорю откровенно, в порядке моих личных впечатлений.
Так и не нашёл сил встать, так и говорил сидя. Уж вытягивались, уж крутили головы, чтоб не упустить его движения.
– О себе же должен сказать, что мне выпала тяжёлая доля направить по нужному пути министерство юстиции. Но я – не изменю своим принципам. Мои принципы – это вера в человека, вера в человеческую совесть. Я не хочу и не буду прибегать к незаконному воздействию на судей. И вы знаете, когда мы не спали в течение шести суток, когда мы не знали, стоит ли день или ночь, – вот тогда мы и увидели, что такое человек и человеческая совесть.
(Слушайте, слушайте! Это поразительно!)
– И если, господа, дело пойдёт так и дальше, то мы создадим такую славу нашему государству, что голова кружится!
Сквозь аплодисменты Прокопович, надрывая голос:
– Не имеет ли кто вопросов?
– Наша просьба – долой смертную казнь! – закричали.
А доктор Жбанков, стоя на кресле, произнёс и длинней:
– Отмена смертной казни – мечта демократического мнения! Оно удивляется: прошло 8 дней революции – и почему казнь до сих пор не отменена?!
Министр выставил отпускающе руку, зал затаился и услышал:
– Акт об отмене смертной казни уже составлен, и по приезде в Петроград я его подпишу. Через три дня о нём узнает вся страна.
О вездесущий! Он и в этом успел! Заревели новые восторги, и уже не все слышали, как представительница лиги равноправия женщин добивалась участия женщин в выборах Учредительного Собрания, а измученный министр отвечал ей, что он лично, конечно, сторонник равноправия женщин, но проведение принципа в жизнь может потребовать значительной технической подготовки.
Прокопович умолял наконец отпустить министра – ведь у него ещё несколько заседаний сегодня!
Его отпустили. Но тут же, до выхода из клуба, перехватили журналисты – что будет с Государственной Думой? (Функционирует. Он сам вчера выступал там.) – Соберётся ли Учредительное Собрание до конца войны? (Гораздо раньше.) – Как произошло отречение Михаила? (Сел на диван и нашёл силы рассказать подробно.) – Как с провокаторами? (Имеет ценные нити.) – Национальный вопрос?
Министр не мог не усмехнуться, но радостно:
– Господа! Сейчас такая масса работы, что нужно быть гением, чтобы выполнить её в короткое время. Но мы всё-всё-всё помним, и вопросы польский, еврейский, латышский, грузинский – все будут скоро решены!
У подъезда Английского клуба Александра Фёдоровича ожидала огромная толпа. Когда он появился, пошатываясь, вся эта тысяча обнажила головы и раздалось громовое «ура».
*****
СУЕТЛИВ ВОРОБЕЙ, А ПИВА НЕ СВАРИТ
489
В захолустном Могилёве не могли и раньше создать парадности, только поддерживали Губернаторскую площадь. А теперь разливалась красная мерзость, загубляя и её. Писари, шофёры, техники, штабная челядь и георгиевские кавалеры ходили, бродили с красными лоскутами на грудях, на фуражках, или красными шарфами под кожаными куртками, в одиночку и группами, или стягивались там и сям модные митинги, где нахальные местные молодые люди выкрикивали – «самый свободный гражданин!», «самый свободный солдат!», «проклятье свергнутому режиму» и голосили к «углублению революции». И над городской думой и над казёнными учреждениями висели красные флаги, ещё правда пока не над зданьями Ставки. Честь ещё отдавали, но иногда, кажется, с замедлением, как бы ожидая, чтоб офицер отдал первый. А во фронт уже никто не становился. И в одном облупленном здании заседал Совет солдатских депутатов. А полковнику Значко-Яворскому Алексеев разрешил созвать и Совет офицерских депутатов, и искать столковаться с солдатами.
И какой же был выход? Выход был не у Свечина, выход был у Алексеева: разогнать эту всю банду, вплоть до Петрограда, пока революция ещё не упрочилась. Хотя посланные полки вернули на места, но их можно так же легко двинуть снова – пока все фронтовые части, сотни полков, ещё не тронуты заразой, а Петроград – квашня, там силы нет никакой. И задача все эти дни облегчается тем, что Государь в Ставке – можно манифест отыграть назад с той же лёгкостью, как он был дан: Верховный вождь снова со своей армией и посылает её, куда хочет, какие препятствия? Немцы? Уверен был Свечин, что они сейчас не шевельнутся, хоть полфронта снимай. А ждать, что из новой власти разовьётся что-нибудь полезное, – никак не приходилось. Сидеть под этой новой слякотью – было оскорбительно.
Но – сам Свечин никогда не был водитель войск, а – штабной мыслитель. Он – понимал, а сделал бы кто другой. И над ним все были такие же – совсем лишний в Ставке Клембовский, и генерал-чиновник Лукомский, да такой же в общем и Алексеев, да такие ж его и главнокомандующие – что Рузский, что Эверт, что Иванов, – все они бескрылые топтуны куропаткинской школы, удивительно все обминули скобелевскую!
Но всё это понимая – никому из них Свечин ничего не высказывал. Наступало такое, кажется, время, когда личности будут динамично выявляться и меняться. И слишком откровенным быть не стоит.
В Четырнадцатом году, ещё плохо представляя Ставку, офицеры запасались верховыми конями и смазными сапогами. Но нигде по лесным болотам пробираться не пришлось. Даже стоянка в лесу под Барановичами была лишь игрой Данилова. А уже полтора года прочно сидели в Могилёве, хотя и грязном городе, без удобств, без развлечений, с четырьмя вагонами одноконной плетущейся конки, с двумя кинематографами, множеством еврейских лавочек вокруг стен Братского монастыря, а извозчики поили лошадей у водонапорной башни, – впрочем, в губернаторском доме, где теперь Государь, когда-то революционерка стреляла в губернатора. Офицеры Ставки жили в реквизированной гостинице «Бристоль», имея собрание в переделанном кафе-шантане, или на частных квартирах. Для минувшего спокойного года штаты были избыточны: в одной генерал-квартирмейстерской части без Лукомского 2 генерала, 14 штаб-офицеров и ещё несколько обер-офицеров. И прошлые месяцы не слишком были напряжены руки к работе, а теперь и вовсе ослабились, ото всей обстановки. Кроме тех, кто поднимал карту с раннего утра по ночным донесениям, остальные приходили только к 10 часам, а кто и позже, а уже в 12 шли завтракать, после завтрака ещё по домам, не на много длинней и вторая половина, а в восьмом часу вечера на обед, и только убеждённые энтузиасты приходили вечером поработать до одиннадцати. Иные же и во время дневных занятий разговаривали о назначениях, о повышениях и наградах, о постороннем, почитывали газеты, рассказывали анекдоты. (А в дипломатической канцелярии и морском штабе даже складывали разрезные картинки.) Алексеев сам работал неотрывно, но другим замечаний не делал. Не делали и ниже, так оно и плыло. Только Гурко тут всех подстегнул и погонял. А сейчас, от революции, и вовсе настроения опустились. Все размышляли – что ж это происходит? Хрустнул главный стержень всякой армии: уверенность в безусловном подчинении, – как же сохранится армия?
Некоторые офицеры Ставки, особенно не служившие при Николае Николаевиче, но понаслышке, очень ждали теперь его приезда, надеясь на его крутой нетерпеливый нрав, как он Распутина обещал повесить, – неужели же смирится перед расслабленным Петроградом? Он – не размазня, как Алексеев. Иные повесили в кабинетах портреты великого князя.