Александр Нотин - Исход. Экскурсия в мегаполис (журнальный вариант, издание "Шестое чувство")
На первом же заседании вновь избранного сельского совета во главе с единственным в Дюке трезвым мужиком Ушаковым Иваном Демидовичем было решено приступить к реконструкции храма, создать приходскую воскресную школу и курсы катехизаторов, открыть «инкубатор» для беженцев и местных алкашей. Под страхом штрафных работ и последующего отлучения от общины (что в лихие годы Исхода было равносильно смерти) запрещалось самогоноварение и распространение спиртного во всех видах и формах. Это означало не введение сухого закона, а установление общественно-приемлемой нормы, времени и мест пития. В сельском клубе и по домам развернулась широкая антиалкогольная разъяснительная работа, которую, по своим методикам, вели прибывшие из «Подсолнухов» священники и православная молодежь. Мало кто тогда верил в эту затею, но время показало обратное. Живое слово о Боге как воздух было нужно людям. Им нужны были надежда, защита, смысл и цель. Прямая проповедь, обращенная к сердцу, проникнутая духом новизны, духом первопроходцев, помогла многим открыть для себя новое понимание веры Христовой для человека: не внешне-формальное исполнение чинов и догматов, а трепетное, покаянное очищение собственной души от коросты греха, взращивание в себе смирения и любви, и через духовный труд — принятие в себя Бога Живого. Не на словах — на деле подтверждалась правота Святых Отцов: русские люди первую мысль, первую силу всегда отдают Богу и мало думают о земном. Однако наряду с этим, чем безбожнее власть и навязываемая народу общественная среда, тем сильнее среди него распространяется «протестное» пьянство, тем беззащитнее делается народ перед бесовским искушением зеленого змия. Проблема эта на Руси существовала всегда (или почти всегда) не потому, что русский человек якобы генетически зависим от алкоголя, а потому, что на всем протяжении ухабистой русской истории в стране почти не было политической власти, которая бы не противопоставляла себя христианской Истине или не «заигрывала» с Ней, подчас в весьма изощренных формах.
Правильное, умное приобщение даже закоренелых пьяниц к вере (вкупе, конечно, с рядом медицинских, ограничительных и контрольных мер) дало уже в первый год существования в Казачьем Дюке молодой православной общины поразительные результаты: десятками люди пробуждались к активной и здоровой жизни. Труд, духовное борение и молитва возвращали их в строй.
За тот год многое изменилось: засветились лица людей, застучали топоры, запели пилы, на всех участках развернулись восстановительные работы. Словно где-то начал работать невидимый реактор и свежая кровь влилась в остывшие жилы Казачьего Дюка. В ответ он встрепенулся, оторвался от векового сна, и древняя память, древний дух, сохранившиеся в нем, вопреки всем невзгодам и бурям, начали оживать, творя забытые формы.
Когда-то, больше века назад, это было сильное и богатое — даже по меркам царской России — село с развитой хозяйственной инфраструктурой полного цикла. Старожилы — сверстники бабы Даши — от своих отцов и дедов слышали, что в той, почти уже забытой мифической деревне были несколько действующих мельниц и пекарен, собственное кузнечное и кожевенное производство, маслобойня. Процветали ремесла и бортничество. Разбитый на делянки общинный лес был чист и ухожен: каждая ветка подбиралась и шла на дрова.
Большевистское раскулачивание до основания разрушило этот уникальный природно-экономический комплекс. Крепкие хозяева сгинули: кто в лагерях и ссылках, а кто, как Лизин прапрадед, бывший мельник Тарас Иванович, — в смертном запое, при собственной мельнице, «добровольно» переданной им на разорение колхозной голытьбе. Эйфория тридцатых, когда комиссары в кожанках нашли в лице деревенских «щукарей»-бездельников верных попутчиков в «светлое завтра» и помощников в деле «экспроприации экспроприаторов», быстро сошла на нет. К исходу красного террора деревня лишилась многодетного крестьянина-труженика, передававшего по наследству — от отца к сыну — не только знания и навыки тяжкого сельского труда, но и любовь к родной земле, веру, традиции, обряды, приметы, песни, неписаные законы общинной жизни — словом, все то, что именовалось вековым укладом и на чем столетиями держалась русская земля. В прах рассыпались и земная, и духовная оси крестьянской империи. И очень скоро «новые хозяева» убедились, что в беспамятстве срубили сук, на котором собирались сидеть, верша судьбами мира. Россия без Бога, без деревни обратилась в тело без души: с виду живое, а жизни-то, каковой является Дух Божий, в нем нет. Человек тоже сначала умирает не телом: его сердце и после смерти много дней еще сохраняет жизнеспособность. Человек сначала исходит душой, духом, вселяемым и призываемым из него Предвечным Творцом всего сущего. Это и есть смерть.
«Щукари» не могли (да по правде говоря, никому и не обещали) взять на себя роль замученных и расстрелянных сельских тружеников. Наспех, без ума и души сколоченные колхозы начали деградировать, не успев даже толком организоваться. Нехватка рабочей силы восполнена была инородным, в основном безразличным к судьбам русской деревни элементом: злоба, зависть и взаимное отчуждение очень скоро пришли на смену доверию, состраданию и общинной взаимовыручке. Никогда не запиравшиеся входные двери (в отсутствие хозяев они обычно просто подпирались снаружи) ощетинились могучими замками, окна — решетками. Лес превратился в помойку, а в обожаемую детворой запруду потекли ручьи навоза из близлежащего коровника. Деревня начала гибнуть, скудея людьми, порядком и трудом.
— Ба, а что это за култышки такие торчат возле старого склада? — Лиза дернула Степановну за подол и рукой указала на странную конструкцию, напоминавшую огромные, расположенные уступами деревянные тазы разного диаметра.
— Это не култышки, глупая, а такие специальные дубовые емкости, установленные каскадом — одна над другой. Их заполняла проточная ключевая вода. Нижняя емкость глубиной была около метра, а диаметром больше пяти.
— А зачем они нужны?
— Всей деревней зимой и летом в них хранили масло, молоко, сметану, вообще все, что портилось. Холодильников тогда еще не было… А сейчас бы они ой как пригодились!.
Лиза видела, что баба Даша не в себе: может, устала от долгой службы, а может, ее расстроил непутевый Гришка. Удивительная все-таки штука — жизнь. Когда-то ведь и она была молодой, как Лиза, бегала с крынками молока к этим дубовым бочкам, купалась в запруде, ходила за коровой… И на нее покрикивала ее бабушка.
Девочка снизу вверх осторожно глянула на свою спутницу. Вообще-то она недолюбливала прабабку за крутой нрав, излишнюю, как она считала, требовательность и строгость «к детям», но сейчас, подумав о прошлом и о том, как безжалостно оно ко всем людям, а значит, и к ней, она вдруг ощутила щемящую жалость к бабе Даше и… к себе. В душе возник какой-то озноб — будто невзначай она притронулась к чему-то таинственному, недозволенному и опасному.
Приблизившись к дому, они услышали гулкий стук топора. Это отчим с утра упражнялся с огромной, столетней, в три обхвата ветлой, стоявшей перед их крыльцом. Который уже месяц каждое утро он подступался к дереву-исполину, высекая на нем глубокий круговой заруб, чтобы добраться до сердцевины. Заруб становился все больше, сердцевина — все тоньше, но ветла стояла, как влитая. Бабка злилась на отчима, опасаясь, что дерево однажды рухнет на дом и кого-нибудь, не дай Бог, придавит, но отчим был неумолим: срубить упрямую ветлу стало для него идеей фикс.
Лизу совершенно не задевали эти взрослые споры и заботы. Тем более, если дело касалось отчима, которого она так до конца и не признала. Он прибился к ним через полтора года после смерти отца. Высокий, гладкий, «самовлюбленный нарцисс», — так про себя определила его Лиза, — Роман служил охранником в том же Одинцовском банке, где уборщицей вечерами подрабатывала ее мать. Любил выпить и приврать, в подпитии частенько поднимал руку на свою «гражданскую половину». Однажды попытался точно так же «повоспитывать» и Лизу, но та, прошедшая к своим тринадцати годам лихую школу красногорских дворов, молча схватила со стола широкий кухонный нож и тихо произнесла: «Отстань, убью. Тронешь еще мать пальцем — ночью зарежу. И ничего мне не будет — я несовершеннолетняя». Нож в тоненькой руке Лизы тускло поблескивал, вскинутое лицо ее было перемазано слезами и тушью, но стальные серые глаза девочки были столь серьезны и решительны, что отчим счел за лучшее не испытывать судьбу. Рукоприкладство с того дня в их доме прекратилось, а между отчимом и падчерицей установились классические отношения «ни войны, ни мира», сохранявшиеся до сих пор. К чести Романа, он не бросил Лизу после того злосчастного дня, когда Алена, ее мать, уехала в центр Москвы на поиски очередного приработка и не вернулась. Поиски тогда ни к чему не привели, да и как искать в самом пекле смуты, если пылали кварталы, людей ежедневно убивали тысячами, а власти существовали только в теории.