Андрей Лазарчук - Транквилиум
Валы теперь шли сзади и справа. Гребни достигали мостика. Мачты мотало резко, почти било. Как там марсовый…
Сзади нарастал трепещущий свет.
Глеб поднес к глазам часы. Без четверти четыре. Слово «Альдо» еще угадывалось на крышке.
Пенный вал перевалился через подволок мостика. На полминуты от «Единорога» остались лишь торчащие из взмыленной воды стальные мачты. Глеб бросил взгляд направо. Высокая труба машины извергала черный, приправленный искрами дымок, исчезающий тут же. Значит, помпы качают…
Выдержим, вдруг понял он. Выдержим и это, черт бы побрал…
Холод прошивал насквозь.
Долго ничего не менялось. Лишь свет сзади становился ближе и ярче. Лишь свист и взревывания ветра можно был слышать.
Рваная – еще темней, чем прежде – туча бросилась наперерез им.
– Каюту!… – прокричал капитан на ухо. – Слишком!..
Глеб помотал головой.
Это был снег. Среди лета. Серые мокрые хлопья, бьющие наотмашь со шлепком, и – острые кристаллы, секущие лица. Глеб уже не чувствовал рук, только видел их, вцепившиеся в поручень намертво и бело.
Ледяная короста проступила на вантах.
Серой, как после великой стирки, стала вода в межпенных полыньях.
Во мгле и мельтешне пропал «плац-парад» – палубная надстройка на баке.
Потом… потом навалилось что-то еще. Неощутимые глыбы…
Снег пропал, и даже волны как-то сгладились, будто потяжелели. Касаясь мачт, в обгон неслись клочья мерцающего тумана. Судорожный свет настигал их. В какой-то миг сплошная завеса туч развалилась, и «Единорог» кормой вперед влетел под своды адских чертогов.
Фиолетовые, зеленые и свекольно-черные облачные стены вздымались высоко, образуя то ли купол, то ли опрокинутую воронку, наполненную светящимся газом. Мачты охватило холодным пламенем, текущим кверху. Грохот под куполом стоял такой, что его можно было принять за абсолютную тишину. Сотни молний одновременно вспыхивали на облачных стенах, рисуя иероглифы имен всемогущего Бога. Прямо по курсу опрокинутое дерево белого пламени пульсировало, вонзившись ветвями в воду, и никак не могло отдать морю всю свою страсть и силу. Глеб понял, что кричит сам – пытаясь что-то себе доказать. Корабль тоже вопил, и вопль этот принимали не взорванные уши, а руки и ноги.
Глеб оглянулся на рулевых. Волосы у них взметнулись дыбом и искрили. Капитан поднятой рукой указывал перемену курса, и рука была в огне.
От канонады исчезал, сворачивался ежом, прятался разум.
И – снова встала завеса дождя. Ливень был таким, что не стало видно и мачт. Море падало в море, и человеку здесь нечего было делать.
Но – просвечивая сквозь водяную стену, сполохи вычерчивали силуэты горбов и впадин другой воды, тяжелой и черной. Огненные шары и зигзаги остывали вдали. И гром, раскалывающий череп, пройдя сквозь дождь – обращался в ворчание…
Свист ветра стал слышен вновь, но теперь понятно было – не он здесь самый страшный. Валы катились навстречу, в левую скулу принимал их корабль. Стонали мачты. Потом – лязг и грохот пришел к ногам. Не выдержала и задралась краем – так отгибают кусок жести – палубная надстройка на баке.
Тупая усталость лежала на всем и на всех.
– Перемена курса, государь, – сказал капитан. – Иначе – не поручусь…
Глеб кивнул.
Повернувшись лагом к волне, «Единорог» побежал на северо-восток.
– Бедный, – Олив, нежно касаясь, смазывала обмороженные кисти Глеба какой-то пахучей желтой мазью. – Кому и что ты хотел доказать?
– Не знаю, – Глеб засмеялся. – Наверное, гадам, которые наслали ураган. И, знаешь… я просто не мог уйти. Не мог оторваться. Никогда бы себе не простил, что – ушел и не видел…
– Это здорово, что ты выстоял. Мне… было видение.
– Опять началось?
– Куда же деться? Но – не слишком пока глубокое, не волнуйся. Вот что: если бы ты не устоял… спрятался бы, ушел – корабль бы разбило. И ты бы бросился спасать…
– Билли?
– Его.
– Значит, нас посетили одинаковые страхи. Может быть, мы устанавливаем внутреннюю связь?
– Она у нас давно. Другое дело… мы все еще не доверяем себе по-настоящему. Хотя – пора бы.
– А это просто невозможно.
– Не согласна, нет. Впрочем… Глеб, ты мне сможешь ответить?
– На что?
– На вопрос. Пока – на вопрос. Если ты дотронешься до Билли – что будет?
– О-о… – он замолчал. Олив отложила мазь и взялась за бинты. Прошло несколько минут. – Наверное, тебе лучше не знать этого. Мне будет легче, если я постараюсь осилить это в одиночку. Это не недоверие, пойми…
– Я… потрогала его. И – не поняла. Точнее – не смогла вспомнить, на что это похоже.
– И для чего нужно… Не надо, дорогая. Предоставь это времени. Надо лишь сделать так, чтобы в ближайшие два-три месяца мы не столкнулись бы где ненароком.
– Конечно, я могу спросить этого Волкерта – но если ты говоришь, что лучше не знать…
– Мне будет легче. А сейчас такое время, что надо экономить силы.
– Опять задумал что-то?
– Как сказать… В основном, все плывет само. Лет сто мы будем кочевать и строить, снова кочевать и снова строить. Потом – прирастем к Старому миру немного другим боком… Даст Бог, наши стройки и кочевья приведут в порядок их мозги. А там – можно наведаться и в гости…
– Странно: я почему-то никогда по-настоящему не верила мужчинам. А тебе вот – почему-то верю.
– Это пройдет.
– Да. И это пройдет…
Она села рядом с ним и положила голову на его плечо. Глеб забинтованной рукой полуобнял ее. Было тихо и спокойно.
– Нехорошо говорить… но мне страшно за Светти. И – жалко вас обоих…
– Мне тоже жалко. Могло быть по-настоящему хорошо. Но боишься ты зря. Она… она выдержит.
– Да разве же в этом только дело…
Олив вдруг заплакала. Беззвучные рыдания заставляли вздрагивать ее худые плечи, и Глеб потеряно и тупо гладил ее по голове и повторял без конца:
– Все устроится. Не плачь, все устроится. Не плачь…
Светлана вскочила среди ночи. Билли? Нет, он тихо сопел внизу. Синяя ночная лампочка горела. Тихо журчала вода. Завтра они будут у какого-то острова, там стоянка и ремонт. Ноги соскучились по земле.
Вру себе, подумала она. Там просто можно будет – отдалиться. Не видеть. Не знать.
Она спустила ноги с койки, поймала ступеньку, соскользнула вниз. Поверх ночной рубашки накинула мягкий сатиновый жилет с вамбуровой прокладкой. Как тесно здесь…
Она вдруг поняла, что готова пойти туда, к Глебу. Пусть Олив у него…
Безумие.
Я ее убью.
Безумие!
Не буду убивать. Лягу рядом…
Лицо пылало. Руки были холодные, как осеннее стекло.
Она выдвинула из-под койки Билли сундучок. Там был набор на случай качки: бренди, солено-перченые «орешки» – пропитанные маслом маленькие сухарики, и твердый сыр. И она стала жевать эти вязкие, нехрустящие сухари, совать в рот кусочки сыра и глотать бренди прямо из горлышка – маленькими глотками. Во рту все занемело. Потом немота начала разливаться.
Наверх забирался уже кто-то другой.
И потом – каждую ночь она просыпалась и что-нибудь ела. Кок, малейший Семен Семенович, подбрасывал ей сухую колбасу, копченое мясо, лепешки.
Так проходило время.
ИНТЕРМЕЦЦО
"…Он опять вял и быстро устает, как в худшие для него годы – тогда, в Новопитере. Самое страшное, что он при этом стыдится своего бессилия и пытается вести себя, как прежде. Но все видят, какой мукой это ему дается. Особенно ужасны вечера: ему сразу делается как будто сто лет, он сутулится, волочит ноги, не разговаривает. Это опять схватило его и высасывает, высасывает… Каждое утро я боюсь, что он не проснется, но страхи мои пока, слава Всевышнему, остаются страхами.
Мне, как это ни парадоксально, не делается ничего. Должно быть, чувство его ко мне увяло (оно никогда и не был особенно сильным), а рядом с ним – только любовь опасна… Да и я отношусь к нему, скорее, как старшая сестра, чем как mistress. По крайней мере, спим мы даже на разных этажах. К нему приводят разных барышень – мне это безразлично (мне всегда была безразлична неверность, а теперь как-то особенно). Возможно, он им даже платит. Или дарит подарки. Или это делают его сводники, не знаю.
Во дворце – скучно.
Ждем не дождемся осеннего карнавала-листопада. Дамы готовятся, заказывают маски, наряды. Я тоже заказала: буду птицей.
Масса сплетен. Засасывает, как в теплое и чуть-чуть вонючее болото. Хочется бежать, но бежать некуда, да и нельзя пока. Терплю и все еще на что-то надеюсь.
Как чувствует себя Билли? Это не только я спрашиваю, ты догадываешься, наверное. Боюсь, это единственное сильное беспокойство, которое Глеб сейчас испытывает. Мне кажется, он оттягивает на себя то, что должно было обрушиться на мальчика. Прямо он этого, конечно, не говорит, и не скажет никогда, и себе самому в этом не признается. Но чутье у меня еще сохранилось.
Целую тебя и обнимаю, и Билли тоже целую тысячу раз, а Сайруса, когда он вернется, целуй сама – второго такого не найти. Прощай. Твоя О."