К. Медведевич - Ястреб халифа
Разогнав заниматься делами мужскую прислугу, огромная негритянка принялась осматривать женщин. Прежний хозяин явно был большим лакомкой: аж четыре берберийки — все как одна смуглые красавицы с газельими глазами, — две ятрибки-певицы, и три тюрчанки прятались под покрывалами и жалостно таращились на новую домоправительницу. Прежнюю Махтуба предусмотрительно отправила в дальний флигель прислуживать почтенному шейху Рукн ад-Дину. Остальные невольницы явно трудились на кухне и в комнатах: приземистым, широким в талии и в ноздрях женщинам зинджей и сельджучкам с западных окраин — ох Всевышний, ну тоже страх на страхе, кривоногие, плосколицые, — было там самое место.
Прохаживаясь перед выстроившимися женщинами подобно сардару перед боевыми порядками в битве при Бадре, Махтуба наставляла глупых, ущербных разумом:
— К сейиду лишний раз не подходить, вопросов не задавать, сиськами не вертеть — все впустую, о дочери греха, господин не охотник до человеческих женщин. Но наш сейид — да умножит его дни Всевышний! — не лежит как собака на сене, так что управляйтесь со своими фарджами как подскажет вам разум, и да вразумит вас Щедрый и Подающий. В комнаты, где сидит господин, носу не совать, також и с садом — надо будет, позовет, не надо — значит и вам туда не надо. Сейид наш — да прибавит ему здоровья Всевышний! — чистоплотен подобно магрибскому коту, и за грязные полотенца, скатерти и одежду велит бить розгами, так что убереги вас Всевышний, о глупые, ущербные разумом, надеть стираное с грязным, новое со стираным, и зашитое с распущенным. Пищу сейиду, о дочери греха, надлежит подавать по рангу главнокомандующего по правилам внутренних покоев: на подносе-шараби, под покровом, а из кувшинов разрешаются только хурдази, — и на горлышке чтоб повязан был шелк с бахромой! — а среди блюд должна лежать ветвь тамариска…
И тут послышалось:
— Махтуба! Мах-ту-бааа! Матушка, вы где?
И в садовых воротах нарисовалась высокая конная фигура верхом на сером поджаром коне.
Всаднику ответил истошный женский визг — невольницы кинулись врассыпную, закрываясь кто рукавом, кто подолом, кто краем химара.
— Стоять, о дочери греха! — заорала негритянка и топнула здоровенной ножищей. — Куда побежали?! Это же ваш новый господин!
Тарик — а это был, конечно же, он — тем временем подъехал поближе: сиглави цокал по ярко-красной плитке садовых дорожек и мотал мордой, принюхиваясь к оплетающим тоненькие деревянные рейки гроздьям чайных роз.
Подняв брови, нерегиль с удивлением оглядел череду смуглых животов под задранными подолами, — поверх подолов и рукавов любопытно стреляли карие и черные глаза, — и снова обратился к Махтубе:
— Матушка, к нам напросился на ужин Саид аль-Амин. Великая госпожа послала ему в подарок рабыню, и он горит желанием похвастаться.
— А чтоб ему не пригласить вас, о мой господин, к себе? — возмутилась в ответ негритянка. — Слыханное ли дело, сосунок-ханетта, командующий гвардией без году неделя, он должен почтительно испрашивать разрешения почтить вас своим гостеприимством, а вместо этого он, не прислав подарков, — а кстати о подарках: новая рабыня его, скажу я вам, сейид, явилась тут ко мне с задранным носом в огромном паланкине с откинутыми циновками, ни дать ни взять курица с растопыренными крыльями, и такая вся довольная, как та кошка, а что ей быть недовольной, вся вон уже увешана ожерельями…
— Матушка…
— Ну хорошо, хорошо, старая Махтуба примет молодого наглеца, и примет как подобает, господин может не волноваться, хотя я бы на месте сейида…
— Ма-ту-шка…
— Хорошо, хорошо, небось, не первый десяток лет служим в самых знатных семьях, порядок знаем, тем более что в этот раз господин выбрали дом так уж дом, вот что называется богатство: и сардаб с ручьем и камином есть, и мокрый войлок в спальнях навешен, вода так и льется, и напор хороший, сразу видать, река близко, и пологи над войлоком натянуты, и все хорошего тонкого газа…
— Махтуба!..
— Да, сейид?..
— Для меня — печеные баклажаны и рыба. Я не могу есть мясо каждую ночь, Махтуба, оно слишком тяжелое.
— Как рыба?! Как рыба, сейид?.. вы что, девушка, вы вон целыми днями скачете, целыми днями в заботах, в делах, ни сесть поесть ни толком воды выпить, мужчине в вашем возрасте еще нужно есть много мяса, красного мяса, для силы днем, силы ночью…
— Махтуба, сегодня на ужин я буду есть рыбу.
И Тарик, потянув звякающий кольцами повод, развернул сиглави. Уперев руки в боки и мрачно глядя ему вслед, негритянка сердито ворчала:
— Как это тяжелое? Что это за выдумки — мясо тяжелое? Хорошо, хорошо, если господин не хочет есть на ночь мяса, я зажарю ему цыпленка!..
Угу-гу. Угу-гу. Угу-гу.
В пыльной послеополуденной дреме сад молчал — и только серая маленькая птица время от времени напоминала о себе с кипарисовой ветви. От реки доносились приглушенные расстоянием крики — степняки купали коней в полноводном даже по летнему времени потоке.
Через сад тек ручей — ему проложили широкое и мелкое, облицованное местными желто-зелеными, с мягкими разводами изразцами русло. В кольце высоких самшитовых кустов вода собиралась в пруд — глубокий и, по здешним обычаям, без фонтана.
На широченном и низком, как лежанка, мраморном бортике лежал нерегиль — и, похоже, спал. Корзины — одна с персиками, другая с лепешками, — и блюдо с косточками стояли в головах.
— О устад, похоже, он действительно уснул, — улыбаясь, сказал Гассан старому имаму.
Тарик лежал на боку к ним спиной, почти не шевелясь, — видно было только, как мерно поднимается бок под белой льняной тканью соуба. Над глубоким керамическим блюдом вились осы. Содержимое корзин ощутимо подъелось: впрочем, Гассан сам то и дело отмахивался от черно-желтых полосатых лакомок пропитанными сладким соком рукавами. В здешних садах, помимо обычных розово-желтых персиков, росли огромные, с голову человека величиной, желтые с красными бочками гиганты. Сейид особенно любил именно такие: блаженно жмурясь и почти урча, он обкусывал их один за другим, не обращая внимания на льющийся на грудь и вниз до локтей липкий сок. А наевшись, ложился у пруда и спал на солнышке, как отяжелевший кот. А потом, ближе к сумеркам, просыпался и переходил в другое место — под старую, высоченную, ветвящуюся уже на высоте человеческого роста черешню. Прислонялся спиной к стволу, — и застывал в позе, подобной тем, в которых на рынках садились черные от солнца ханаттанийские факиры. Почтеннейший имам, устад Рукн ад-Дин довольно кивал, слушая Гассана: говоришь, подолгу сидит, закрыв глаза и положив открытые ладони на колени? Хорошо, видно, он так медитирует, очень хорошо. Он так успокаивается, наш господин.
Это продолжалось уже пятый день: знойная истома, налетающий с лугов у подножия Биналуда пахнущий хмелем ветер, персиковый сок на ладонях, на запястьях — и на выпуклом животе Сухейи, легкое головокружение, то ли от здешнего сладкого красного вина, то ли от счастья. Среди книг в большой библиотеке усадьбы Гассан раскопал одну тоненькую, в неприметном переплете, — и с тех пор в голове то и дело звенели невесомые, прозрачные, легко слетающие с языка строки:
Не холоден, не жарок день чудесный.
Цветы лугов обрызгал дождь небесный.
И соловей поет — мы будем пить! —
Склоняясь к розе, смуглой и прелестной.
В стихах — почтенный устад сказал ему, что они называются рубаи, — точилось по капле вино, и — как слезы иссякающего фонтана — текла мягкая, задевающая какие-то тонкие струны сердца печаль:
Лунным ясным сиянием весь мир озарен,
Миг лови — радуй сердце, будь пьян и влюблен.
Мы уйдем — станем прахом, нас мир позабудет.
А луна, как всегда, озарит небеса.
Целуя полуоткрытые, полные, омоченные в сладкой пьяной влаге губы девушки, Гассан ласкал спелую полную грудь, забираясь под распахнутый, съехавший до локтя ворот ее тонкой рубашки: Сухейя пьянела от пары глотков и счастливо смеялась, не справляясь с узлом Гассановых шальвар. А он отрывался от влажного языка и виноградного привкуса и читал ей:
И пылинка — живою частицей была,
Черным локоном, длинной ресницей была,
Пыль с лица вытирай осторожно и нежно:
Пыль, возможно, Зухрой яснолицей была.
…Угу-гу. Угу-гу. Угу-гу.
Так ворковала горлица на чинаре под минаретом его родного города в далеком Мавераннахре. Дед любил посидеть в саду на толстом стеганом одеяле из ярких лоскутков и, кормя ломтиками сладкой дыни внуков, приговаривал: если бы перепелке дали сомкнуть глаза, она бы уснула. Старый Хуфайз бежал из Шамахи на далекую окраину сразу после подавления мятежа Амру Лейса, и маленький Гассан не видел ничего, кроме тихих улочек шахристана Худжанда: глинобитные стены, серая пыль под ногами, свечки подсыхающих за лето чинар. А потом… потом налетели огузы.