Доната Митайте - Томас Венцлова
Глубокое и систематическое образование позволило поэту легко использовать самые разные направления мировой культуры, часто обходя те пласты национального наследия, которыми в то время злоупотребляли. И потому его голос в поэзии звучал очень свежо. Большинство литовских поэтов родились в деревне. Полунасильственное переселение в город (родители понимали, что в колхозном селе у детей нет будущего, и всеми силами выталкивали их оттуда) обусловило состояние душевной неустроенности, и потому в их стихах звучали антиурбанистические нотки, город был средоточием зла, губящим душу. Те литовские поэты, которые не хотели рифмовать идеологические лозунги, говорили об утерянном аграрном рае, об обрядовой жизни крестьянина, горевали по утраченной гармонии с природой и искали родники жизненной силы в фольклоре и мифологии.
Томас Венцлова – городской человек, изначально уверенный, что «если в нашей национальной культуре происходит что-нибудь интересное и обнадеживающее, то прежде всего – в городе»[130]. В городе Венцловы (неважно, Вильнюс это, Москва или Петербург) царит тоталитарная зима. О чем бы он ни писал, он не забывает о «пятне времени», ядовитом, «как капли фосгена сквозь окна». Это цитата из не вошедшего в «Знак речи» стихотворения, написанного в тот период. В нем слышны строки Пастернака из цикла «Разрыв», написанного в 1919 году: «А в наши дни и воздух пахнет смертью: / Открыть окно, что жилы отворить»[131]. Поэзия Пастернака всегда останется для Венцловы важным интертекстом, но большее влияние на этот сборник оказал Мандельштам, его судьба, стихи, подобие портрета в «Стихах о погибшем»:
под углем, под снегом; и даже разрешено оглянуться;
как крылья насекомого – под углем, под снегом, под землей.[132]
Прозвище «мраморная муха», которое дал Мандельштаму язвительный современник, в стихах Венцловы теряет отрицательный оттенок, становится синонимом хрупкости. Эта хрупкость – не слабость: «Я посеян». А посеянное прорастет и воскреснет. Очевидна связь между первым сборником поэта и мандельштамовским Tristia – позже Венцлова говорил об «ощущении бесспорного совершенства»[133], которое он пережил, читая эту книгу. Исследователи Мандельштама утверждают, что «пограничность жизни и смерти, пожалуй, одно из наиболее проявленных состояний в сборнике „Tristia“»[134]. Венцлова решительно шагает за эту границу в сторону жизни, преодолевая мерзлоту и лед:
так учимся находить пасеку и пороховой мед,
тронуть лицо и не утаить года,
и вскрыть топором почерневший лед,
под которым открывает глаза и растет рыба и трава.[135]
Для поэзии Томаса Венцловы особенно важно стихотворение «Разговор зимой». Его название символично. С одной стороны, имеется в виду конкретная тяжелая зима 1970 года. С другой – оно перекликается со стихами Майрониса из сборника «Весенние голоса», в которых говорится о весне литовского возрождения. Венцлова же, напротив, называет свое время зимой тоталитаризма. Кстати, и у Мандельштама зима, холод, замкнутость пространства – признаки послереволюционного, опасного для человека времени. Сборники Томаса Венцловы, изданные на многих языках, вслед за этим стихотворением названы «Разговор зимой». Когда в декабре 1970-го на верфях в Гданьске произошли первые забастовки, Томас был в Паланге, на другом берегу моря, и ничего не мог узнать о своих польских друзьях. В стихах звучит тема порванных связей. Хоть континент «невидимый киш[ит] голосами»:
Ни телеграмм, ни писем. Замолчал
Транзистор. Лишь десяток фото возле.
Ты, кажется, сказал бы, что свеча
Свирепость времени скрепила воском.[136]
В стихах сталкиваются две линии: зима, пустота, смерть – и надежда, что «прорастают жертва, и зерно», а «голос может длиться дольше сердца». В строчке «пустота / нагих полей – открытых настежь залов» слышна контрастная аллюзия к стихотворению Пастернака «Золотая осень». У Пастернака подчеркнута полнота осени, красота и разнообразие природы, ее красок: «Как на выставке картин: / залы, залы, залы / Вязов, ясеней, осин / В позолоте небывалой»[137]. У Венцловы – зимняя пустота. Но остается надежда, что есть третий молчаливый собеседник; если двое не слышат друг друга из-за потерянной связи, их обоих слышит Бог. В конце стихотворения все заглушает тема смерти:
…дряхлая стена,
Ветвей скелеты на ветру промозглом,
Осколок льда… А дальше – тишина
По обе стороны седого моря.[138]
Мыслящего Гамлета, «по обе стороны седого моря», должен заменить действующий Фортинбрас. Образ Гамлета и конец трагедии были тогда очень близки Томасу. В сборник входят и стихи «Скажите Фортинбрасу», в которых – следующие строчки:
Они отказались от времени, голоса, жеста,
Ушли от нежданного наследства,
Под порогами приютили несвободу,
Не навестили последнего действия,
И Дании на свете нет.[139]
По мнению критиков и читателей, эти стихи, как бы раскрывающие суть жизни в тоталитарной системе, очень значимы в творчестве поэта (сборник, изданный в Венгрии, даже назвали «Скажите Фортинбрасу»). Но сам поэт счел, что проиграл в этой теме Збигневу Херберту, и не включил стихотворение в свое «Избранное».[140]
Между тем «Разговор зимой» дошел до польских друзей. В 1972 году Иосиф Бродский эмигрировал из СССР и вывез за границу сборник «Знак речи». Он отдал его Чеславу Милошу, который перевел именно «Разговор зимой» и в 1973 году напечатал его в парижском журнале «Культура». Милоша «пронзило» это стихотворение. Перевод не был «жестом вежливости»[141]; ему понравилась «небывало сильная аура той зимы, отраженная в стихах, и той духовной ситуации»[142]. Узнав, что стихи перевел Милош, Томас почувствовал, что его будто «посвятили в рыцари»[143]. А в пятьдесят седьмом номере польского подпольного журнала Tu teraz, вышедшем в мае 1987 года, было два эпиграфа: четыре строчки из «Морального трактата» Милоша («Żyjesz tu, teraz. Hic et nunc. / Masz jedno życie, jeden punkt. / Co zdążysz zrobić, to zostanie, / Choćby ktoś inne mógl mieć zdanie»[144]) и пять строчек из переведенного Милошем «Разговора зимой» («Этот пошлый / Век не приемлет знаков – только ключ / Статистики». «Знать, смерти все равно: / Что человек, что ствол древесный гибкий. / Но прорастают жертва, и зерно. / И, думаю, не все еще погибло»[145]). Эти стихи действительно были очень значимы и актуальны.
В тоталитарную зиму можно положиться только на язык, поэзию, разговор, который слышит Бог:
Там, где город кружится и снег,
все бредет в переулок фонарный,
где укутан в туман человек, —
есть запас, слава Богу, словарный.
Там, где друг не успеет помочь,
в этой самой печальной невстрече,
пустотой окрыляется ночь
и вседышащим ангелом речи***.
«Знак речи» открывается «Стихами о памяти», а заканчивается стихотворением «Памяти поэта. Вариант». Так, тема памяти «обрамляет» сборник. Для Венцловы особо важны человеческие контакты, связи. Объединять людей может и «словарный запас», сам язык, и телефонный звонок, письмо, телеграмма – в сборнике упоминается множество таких взаимосвязей между современниками, друзьями, влюбленными. Память тоже объединяет людей, и, быть может, это самая важная взаимосвязь. Благодаря памяти поэт включается в традицию, подвластную не конкретному историческому времени, а высшим силам, безмолвному третьему собеседнику:
Не воскресить гармонии и дара,
Поленьев треска, теплого угара
В том очаге, что время разжигало.
Но есть очаг вневременный, и та
Есть оптика, что преломляет судьбы
До совпаденья слова или сути,
До вечных форм, повторенных в сосуде,
На общие рассчитанном уста.[146]
«Знак речи» Томаса Венцловы – о времени, смерти и языке. Как сказал Альгирдас Юлюс Греймас, для поэта важно «не выражение чувств, не поиски красоты, а высказывание правды».[147]
Тем временем жизнь в Литве поворачивала в сторону, все более неприемлемую для властей. В апреле 1972 года режиссер Йонас Юрашас поставил в Каунасском драматическом театре историческую драму Юозаса Грушаса «Барбора Радвилайте». Спектакль, особенно его заключительную сцену с иконой Остробрамской Богоматери, власти обвинили в национализме, и он был запрещен. 14 мая 1972 года в знак протеста против оккупации Литвы девятнадцатилетний Ромас Каланта совершил самосожжение на главной улице Каунаса. В его дневнике осталась запись: «У нас никогда не может быть свободы, поэтому людей специально заставляют заниматься какой-нибудь, иногда совершенно никому не нужной работой, это „гарантирует“ даже конституция. И все это для того, чтобы мы не задумывались о себе, о других людях или об истории».[148]