Юлия Федотова - Опасная колея
— Нет! — рассмеялся тот в ответ. — В министерстве с нами точно не станут разговаривать, потребуют сделать официальный запрос, долгие месяцы уйдут на служебную переписку. Поступим иначе. Скажите, Удальцев, вы в состоянии вытерпеть ещё одну беседу о здоровье моей любимой тётушки, Аграфены Романовны?
Поутру Удальцев непременно отметил бы для себя красоту, богатство и особую элегантность этого серого дома с модным курдонером[7] на углу Большой и Нижней Пресни, но теперь он устал, и ему было всё равно. Роман Григорьевич дорогой тоже выглядел утомлённым, сидел, полуприкрыв в глаза, болезненно морщился на кочках и ухабах — как ни мягок был ход трофейной кареты, Россия есть Россия, езды без тряски не бывает. Путь показался долгим, даже кучер Фрол возроптал по старой памяти о тех временах, когда «молодой барин были ещё дитём».
— Роман Григорьевич, милостивец! Ну, нешто так можно — почитай, весь день по городу разъезжаем-кружим без отдыху! На вас уж лица нет! Папенька ваш забранит меня, скажет, укатал! Что ему отвечать прикажете?
— Ответишь, по делу государственной важности катал, — рассмеялся Йвенский добродушно. — Да не печалься, это последний адрес.
…Хозяин элегантного дома принял поздних гостей не просто любезно, а с сердечным радушием, и о здоровье тётушки выспрашивал особенно долго. Оно и не удивительно. В свои тридцать шесть лет Аграфена Романовна, во-первых, сохранила всю красоту юности, во-вторых, некоторое время назад очень удачно (с точки зрения заинтересованных лиц) овдовела. На днях она как раз сняла траур, и с удивлением обнаружила, что вновь превратилась в желанную невесту, каковой последний раз чувствовала себя лет двадцать тому назад, прежде чем была выдана замуж за князя Петра Ивановича Блохинского, человека богатого чрезвычайно, но уже очень пожилого и скучного. Грешно признаваться, но она не слишком горько оплакивала его уход… Но вернёмся к хозяину дома, Модесту Владимировичу Алексееву, товарищу министра путей сообщения.[8] Уж он-то князя Блохинского не оплакивал вовсе, напротив, сплясать был готов на его могиле, потому что двадцать лет назад, будучи простым чиновником, полюбил юную красавицу Аграфену так, что никого другого не желал видеть подле себя все эти годы, так и жил холостяком. И вот теперь у него вновь появилась надежда на счастье, притом куда менее призрачная, нежели раньше. Ведь за двадцать лет и он сам многого в жизни достиг, и Аграфена Романовна сделалась женщиной самостоятельной, теперь уж никто не мог навязать ей чужую волю. В том, какова будет собственная воля Аграфены Романовны, он почти не сомневался, ведь она и прежде отвечала ему взаимностью. А потому на заехавшего с визитом Романа Григорьевича смотрел уже как на племянника. Чем тот и не преминул воспользоваться.
…— А что, Модест Владимирович, — услышал вдруг Удальцев, первую часть беседы добросовестно пропустивший мимо ушей, — дошло до меня известие о неприятном инциденте, касающемся секретного прожекта вашего ведомства…
— Ка-ак? Уже?! — неприятно поразился Алексеев. — Быстро, однако же, расходятся слухи по Москов-граду! Хотя, что это я? — он рассмеялся с облегчением. — Совсем запамятовал, по какому ведомству проходите вы! Признаться, вы здорово удивили нас всех, когда пошли на полицейскую службу!..
…Да, он всех их тогда удивил, включая родного отца. В году триста семидесятом от сотворения мира победоносно кончилась война с британско-франко-турецкой коалицией. Вернувшись с полей сражений, Роман Григорьевич ещё успел отучиться два года в пажеском корпусе, и вышел оттуда шестнадцатилетним офицером. Ждала его блестящая военная карьера, но он вдруг объявил отцу, что желает поступать в университет по юридической линии. Не то чтобы Григорий Романович такое решение одобрял, но и возражать не осмелился, зная непреклонный характер любимого сына. Три года тот отучился успешно, потом надоело. «Негоже бросать начатое дело, не доведши его до конца», — осудил папенька, ну, Роман Григорьевич взял да и сдал за последние курсы экстерном. А потом сообщил бедному папеньке, чем именно намерен заниматься дальше. Тот, разумеется, в ужас пришёл.
— Милый мой, разве ты дурак или инвалид, чтобы подвизаться в полиции?! Подумай, какое будущее уготовано тебе в армии!
Но милый его Ромочка только поморщился от досады:
— Ах, папенька, вот оттого и нет у нас порядка в стране, что служат в полиции одни лишь дураки да инвалиды! И разве я виноват, что мне всё скучно? Какой прок мне от вашей армии, когда войны теперь нет, и новая, видно, не скоро приключится? На Кавказе и то необычайное затишье… Зато уж разбойники у нас долго не переведутся, достанет, чем себя развлечь.
Что ж, пришлось генералу Ивенскому со странным выбором сына смириться. Но дело его он долго не желал воспринимать всерьёз. Для генерала жизнью была армия, всё остальное он считал баловством. Только когда при облаве на страшную разбойничью шайку Чудина Белоглазого (на самом деле, никакой он был не чудин, обыкновенный чухонец, только очень злой), бесчинствовавшего в столичных предместьях, сынок его получил такой удар ножом меж рёбер, что три недели провёл между жизнью и смертью, папенька проникся большим уважением к его нелёгкой службе. Всё-таки был он боевой офицер, и цену пролитой крови знал. Знал и то, как трудно бывает порой человеку, привычному к войне, научиться жить в мирное время. Он умел понять сына, и перестал его осуждать. Однако, для вех прочих из круга его знакомых, поступок Романа Григорьевича был странен и ничем не объясним. Что ж, он давно привык к удивлённым взглядам и шёпоту за спиной…
— Ах, Модест Владимирович, такой уж у меня случился каприз! Но вы ведь расскажете нам подробнее о вашем прожекте? Это так впечатляюще…
— Правда?! — простодушно просиял Алексеев. — Начало вышло не совсем удачным: эта нелепая трагедия с магом… Но замысел сам по себе грандиозен, не так ли? Портал Москов-град — Северная Пальмира![9] — он широко развёл руками, будто собирался прямо сейчас, в собственной гостиной упомянутый портал разверзнуть.
— Портал! — эхом откликнулся Удальцев, вновь не сдержавшись.
— Именно! Это вам не в коляске по ухабам трястись (тут Роман Григорьевич едва сдержал улыбку: невысокое же мнение имеет товарищ министра о вверенных ему путях сообщения!), не ночь в душном вагоне! Это шаг — и вы уже за сотни вёрст! Не дольше нескольких минут станет занимать путешествие из столицы в столицу! — он обвёл слушателей взглядом, явно ожидая восторгов.
— Потрясающе! — вполне искренне, как показалось Удальцеву, вскричал Роман Григорьевич. — Воистину, строительство это станет событием века! Какой масштаб, какие возможности открываются… Но скажите, Модест Владимирович, разве покойный Понуров — та фигура, которой под силу было бы обслуживать столь сложную и затратную магическую систему? Я слышал о нём не самые лестные отзывы…
Алексеев в ответ небрежно взмахнул рукой перед носом, будто сгоняя надоедливую муху.
— Ах, да кто его разберёт, этого Понурова! Нам его рекомендовали как человека опытного, чья-то супруга, кажется, рекомендовала… Да. А каков он на деле, узнать не довелось, скончался, сами знаете. Ну, это не беда, мало ли чародеев на Руси. Не стала бы кончина его дурным предзнаменованием — вот что меня тревожит.
Не станет, великодушно заверил Ивенский будущего дядюшку. Ведь контракт с ним ещё не был подписан, верно? Ну, значит, он — лицо постороннее, и знамением служить никак не может, мир его праху… На том скоро и распрощались.
В карете Тит Ардалионович смог, наконец, дать волю чувствам.
— Невероятно! — восхищался он. — Портал из столицу в столицу! Шаг — и вы на месте! Неужели такое возможно? Право, в удивительное время мы живём! Каких грандиозных… — ему очень понравилось это слово — …высот достигла современная магическая наука! Не случайно наш век принято называть просвещённым!
Ивенский слушал юного подчинённого не перебивая, но поглядывал на него с грустной снисходительностью — так взирают на наивных отроков прожившие жизнь старцы.
— Ах, полноте вам, Тит Ардалионович, — разговор был не служебный, краткости не требовал, — какой там пресвященный век! Так, пробиваются кое-где ростки прогресса — у нас в столицах, ну, может быть ещё в Хазанге, в Варшаве и Харькове… А вокруг что? Лес дремучий, да с такой злой нежитью, что в Европе ещё до Наполеона повывелась. Только что змеи не летают, города не жгут! А люди каковы! В провинции народ тёмный, в деревнях — и того хуже, не то что грамоты не знает — не умеет разобрать, что на картине нарисовано. Знаете, один папенькин приятель — большой лошадник. Вот раз заказал он живописцу полотно с изображением лучшего своего жеребца. И такой удачной вышла картина, что на радостях показал он её своему конюху, в жеребце том души не чаявшему. Конюх смотрел, смотрел, так и сяк вертел, и на оборот заглядывал, а потом вдруг и говорит «Ах, барин, сколь же искусно ваша маменька, Анна Леопольдовна, намалёвана!»[10] Удивлены? То-то! А вы говорите, просвещённый век!