Борис Порфирьев - Чемпионы
Не глядя на стол, ощупью, пододвинул коробку с табаком, набил трубку, закурил. Так же ощупью взял первую попавшуюся газету. Это была «Речь». Прочитал: «Мы видим массу дурных инстинктов, вышедших наружу; мы видим нежелание работать, нежелание осознать свой долг перед Родиной. Мы видим, что во время жестокой войны страна есть страна празднеств, митингов и разговоров, — страна, отрицающая власть и не хотящая ей повиноваться».
Посмотрел подпись: Маклаков. Бросил газету, подумал: «Опять какой–нибудь адвокат или профессор. Говорун. Богадельня, а не страна, до чего довели. Хуже, чем при царе. Нет, пока сильный человек не возьмёт власть в свои руки, ничего не изменить…»
Взял другую газету: «Идёт разложение в армии. Крестьяне беспорядочно захватывают земли, истребляют и расхищают скот и инвентарь. Растёт самоуправство…»
Взял третью: «Так называемые ленинцы ведут дезорганизаторскую пропаганду под прикрытием революционного социал–демократического флага. Эта пропаганда не менее вредна, чем всякая контрреволюционная пропаганда…»
Закинув руки за голову, попыхивая трубкой, думал: «Болтуны чёртовы, хуже истеричных баб. Надо спасать страну, а они только раздувают слухи да запугивают население: ах, анархия, ах, стихия… Шпаки трусливые… Какой из Гучкова или Керенского военный министр? Один — сахарозаводчик, другой — адвокат… Тут нужен диктатор. Вместо того чтобы разглагольствовать о солдатском океане, нужно срочно принимать жёсткие меры: восстановить смертную казнь за дезертирство, разоружить недисциплинированные полки, военизировать железные дороги, разогнать все эти болтливые газеты… Идиоты, ведь Россия на краю гибели! Что будет, если рабочие прогонят хозяев, крестьяне заберут землю, солдаты уничтожат офицеров — ведь развал, конец, немцы возьмут нас голыми руками…»
Он поднимался с постели и шёл в офицерскую столовую, заранее зная, что там не с кем отвести душу. С первых дней переформировки столовая была превращена в офицерский клуб. Обрадовавшись отдыху, офицеры целые дни метали банк. На Коверзнева смотрели равнодушно, его замкнутость принимали за надменность, а вспышки раздражения — за грубость. Он садился в угол под чахлую пальму и, поставив перед собой бутылку, старался уверить себя, что она прекрасный собеседник. Беззаботность людей, от которых во многом зависела судьба страны, вызывала недоумение: «Солдаты ходят с оборванными погонами, не отдают честь, не чистят винтовок, а вы режетесь в карты». Особенно его раздражали песенки, которые, не переставая, пел поручик Соколовский. Коверзневу казалось, что в них выражена вся философия офицеров. Однажды, подогретый водкой, он стукнул кулаком по столу:
— Перестаньте, поручик! Война никогда не была петрушкой, тем более сейчас, когда армии у нас фактически больше не существует.
— А, бросьте, Коверзнев, — сказал небрежно Соколовский. — Не принимайте ничего близко к сердцу. Радуйтесь тем крохам счастья, которые изредка даёт нам жизнь… А об армии не беспокойтесь — Керенского не зря назначили военным министром: он уже выпускает коготки… — Соколовский откинулся на плюшевую спинку кресла и, рассматривая сложенные веером карты, не выпуская папиросы из сжатых зубов, словно нарочно, повторил куплет:
Всё на свете ерунда, и любовь — игрушка…
Всё на свете чепуха, а война — петрушка…
Самое обидное было в том, что Коверзнев относился к Соколовскому с уважением: ещё бы, герой карпатских боёв… Чего же требовать от других — большинство из них мальчишки, не нюхавшие пороха, пришедшие в полк из офицерских училищ. Вот они и крутятся вокруг него и подражают ему во всём. А он сидит, рассматривая карты, и напевает:
Сегодня я не в духе — чегой–то колет в ухе…
Вчера один нахал мне ушко покусал…
Страна гибнет, а он напевает кафешантанную песенку! Одни девчонки у них на уме… Дураки!
Коверзнев выбил трубку о кадку с пальмой и пьяно поднялся. Долго бродил по улицам и думал. Нет, не верил он ни в Гучкова, ни в Керенского. Сначала, в первые дни революции, он обрадовался, что во главе страны встали люди, которыми он восхищался и которые, как казалось ему, вели дерзкий и бесстрашный бой с самодержавием. Однако шло время, и он убеждался, что не могут навести порядка в стране эти люди, наоборот, всячески поощряют беспорядок и анархию. Все эти фракции и партии напоминали ему всяческих адвентистов седьмого дня, которых он давным–давно ненавидел… Действительно, собралась группка профессоров и адвокатов и болтает, болтает там, в Петрограде… И что они обещают русскому народу? Английскую конституцию? А на черта она нужна нам?.. Говорильня, говорильня, а не страна, во что превратили Россию…
Дни проходили в тоскливых размышлениях, и, глядя из окна на оборванных солдат, облепивших крыши пассажирских составов, он понимал одно: страна катится к гибели… И опять он хватался за газеты, но в них было то же самое. Коверзнев брал случайную книгу, но читать не мог. В раздражении отшвырнув её, снова отправлялся в офицерскую столовую. Одиноко сидел под пальмой, сжимая в руках стакан, злился.
— Мне пишет брат из Москвы, — донеслось до него, — он инженер на «Бромлее»: на митинге, говорит, один рабочий заявил — к новому году, говорит, все заводы и фабрики отойдут к рабочим, ни одного буржуя не будет. И денег не будет, и вообще… Всё, говорит, общее… А вот у меня козырная десятка!
— Десятка… десятка… А валета не хотите? Ха–ха! И женщин собираются обобщать. Тоже национализировать. Ха–ха!
— Ну, ничего, Керенский им покажет национализацию… Раз!.. Нет, батенька, козырь мой… Он им покажет национализацию… Два! Четыре сбоку — ваших нет. Считайте взяточки!..
Коверзнев не выдержал, вышел на улицу. Припекало солнце. В палисаднике, под окнами офицерской столовой, распускалась сирень. Он долго ломал мочалившуюся ветку. Пошёл вдоль длинного серого забора, прижимая к лицу упругую, дурманяще пахнущую гроздь.
У забора, прислонившись спиной к гнилым доскам, сидел солдат. Ковыряя щепочкой в зубах, напевал лениво:
Как Вильгельм — король немецкий
Распушил себе усы.
Увидев офицера, усмехнулся, отбросил щепку и, отвернувшись, допел:
Да и двинул на Россию
Дирижабли–колбасы…
Коверзнев взорвался:
— Ты! Солдат! Почему не приветствуешь?!
— Солдат, солдат, — ворчливо ответил тот. — Надоело уже солдатом быть. Четвёртый год воюем.
— А ты знаешь, что за такие разговоры — военный суд? — зло крикнул Коверзнев.
— Руки коротки, — не вставая, лениво ответил солдат. — Дивизионный комитет не разрешит.
— Встать! Десять шагов назад! И приветствуй, как положено!
Солдат неохотно поднялся и прошёл мимо гусиным шагом, приложив руку к виску. Неожиданно запел:
Эх, дербень–дербень–Калуга,
Дербень — родина моя.
Дербень — Тула, перевернула,
Дербень козырем пошла.
Ударяя веткой по голенищу, Коверзнев проводил его взбешённым взглядом.
К станции он подошёл взвинченным до предела.
На вытоптанном пустыре горел костёр — варили обед. Солдаты в расстёгнутых шинелях хлебали суп из прокопчённых котелков. Ни один не поднял взгляда. Коверзнев не стал связываться — прошёл мимо. За кипятком стояла очередь. Все бородатые, грязные; лица задубели от ветров и солнца. Очевидно, фронтовики. Двери красных теплушек распахнуты. Желтеют свежие дощатые нары, винтовки брошены без присмотра — лежат на примятой соломе. Офицеров не видно.
— Вояки!.. — процедил сквозь зубы Коверзнев.
Пошёл наискосок через рельсы. Впереди колыхалась серая от шинелей толпа. Коверзнев остановился.
На клетке из прогнивших шпал стоял унтер и выкрикивал хрипло:
— Нет, братцы, неправильно нам этот молодяшка говорил! Имеется полный резон воевать до победного конца!..
«Один умный нашёлся», — подумал Коверзнев, но с недоверием ждал, что он скажет дальше.
— Есть полный резон! И зря он говорит, что Дарданеллы нам не нужны! Нужны — во как! — унтер провёл ладонью по горлу. — Слыхали, как живут наши союзнички? Мудрющий народ, скажу я вам. Назахватывали себе всяких земель, нехристей и тому подобных чернокожих негритосов, те и работают на них… Вот и мы завоюем разных армяшек да турков — и будем богато жить!
«Что за идиотизм? — подумал растерянно Коверзнев. — Разве мы ради этого воюем?»
— Вот ты и воюй, Кондратов, — сказал миролюбиво бородатый солдат, выплёвывая разгрызенные тыквенные семечки.
— А я и воевал, милый человек, не хуже твоего, — добродушно ответил унтер и, распахнув шинель, ткнул себя в грудь, на которой блеснул Георгиевский крест.
— Во–во, воюй. А нам без надобности твои нехристи.
— Нет уж, Шатёркин, ты это брось! Ежели тебе пяток коровёнок подбросят, и ты не откажешься.