Станислав Токарев - Каждый пятый
— Да, слушал. И именно там.
— Пех-хота, — только сказал майор Наёлкин. — Тоже мне, Павлик Морозов!
Суд решил ходатайствовать о понижении в звании на одну ступень — прощай, звёздочка! Дело пошло наверх, дошло до генерала, и тот, не терпя подлости, отдал приказ: ввиду сокращения рядов Вооружённых Сил уволить подлеца к чертям собачьим.
— А галстук зачем? Уж не нараспашку ли ты собрался быть на таком морозе?
Борис Борисович непременно ответил бы жене что-нибудь успокаивающее за её заботу, не будь столь поглощён процессом завязывания галстука. Лучшего своего галстука — бордового, в золотистых кленовых листьях, привезённого в подарок из Стокгольма знаменитым конькобежцем Мишиным. Надевался этот галстук только по особым торжествам. А именно такой случай и предстоял сегодня Бэбэ. Планировалась съёмка конькобежных соревнований, и Кречетов великодушно позволил Бородулину взять интервью у победителя. Бэбэ так и эдак перевязывал узел — всё он казался то провинциально громоздким, то как у стиляги. Жена сказала: «Руки у тебя, Боренька, не из того места растут, дай я».
В военные годы Борису Бородулину, невзирая на протесты, так и не удалось вырваться на фронт: корреспондент Всесоюзного радио обязан был день и ночь транслировать вести о том, как Урал куёт боевую мощь Красной Армии.
После войны Урал стал одним из спортивных центров страны, и Борис Борисович стал автором спортивной информации и репортажей. А были те годы спортивным триумфом, в особенности конькобежек, они первыми поразили Европу и мир. И лучшей среди них была непобедимая Мария Исакова. Она не резала лёд, а невесомо парила над ним, следы её «лезвий» походили на штрихи акварели, да и обличьем она словно акварелью писана. Бэбэ ей неизменно твердил: «Если бы вы знали, как вы похожи на Галину Уланову», а она, польщённая сравнением, неизменно спрашивала: «Чем же, Борис Борисович?» — «Тем, что у Пушкина сказано словно о ней и о вас: „Летит, как пух от уст Эола“».
Из-за Машеньки Исаковой и её триумфов Борис Борисович и стал завсегдатаем конькобежного стадиона, его знали здесь все специалисты. Кто постарше, называл его Борей, остальные — по имени-отчеству, он же их всех по именам, потому что на его памяти они успели перебывать и заносчивыми от робости юнцами, и уверенными в себе чемпионами, и тренерами, чья манера держаться зависела от успехов или неуспехов учеников, а Бэбэ был для них вечен, как эта дорожка и круженье по ней: быстролётное — у спринтеров, плавно-тягучее, журавлиное — у стайеров.
…— Если не возражаете, — обратился он к Кречетову, — я бы предложил поставить камеру вон там. — И указал на место у кромки льда, традиционно именуемое «биржей».
— Сегодня вы хозяин, — великодушно ответил комментатор.
— Штатив скользить не будет, — предупредил Сельчук. — Камеру разгрохаем — вам отвечать.
Но Берковский лишь покосился на Петровича, и супертехник тотчас добыл ломик, выдолбил еле заметные аккуратные лунки.
— Моё дело — предупредить, — сказал Сельчук Кречетову. Он брюзжал всё утро, пока комментатор не взорвался:
— Слушай, сидел бы ты дома, с твоей бандурой Петрович запросто управится.
— Ответственность за доверенную мне технику несу я.
— Тогда не вякай! Натан Григорьевич, как вам точка?
— Чудная. Немножко бликует, но… Петрович, мы не забыли фильтры?
Супертехник развёл руками, давая понять, что подозрение просто оскорбительно, и побежал к «рафику».
На «бирже» толпились тренеры, перебрасывались короткими репликами, пощёлкивали секундомерами — вроде бы в целях проверки, на деле же — от нетерпения предвкушения. Дорожка перед ними пролегала ещё девственная, за ней — по разминочному кругу — фланирующим шагом прокатывались первые номера, а метрах в ста слева стартёр заряжал пистолет, всем своим видом являя нарочитое бесстрастие.
Борис Борисович в долгополой бекеше и пимах, но при своём замечательном галстуке, на багреце и золоте которого играло солнце, подобрался поближе к заместителю главного судьи. Тот не без труда натянул армейский полушубок. На груди его, на лямках, висел специально сконструированный планшет: стартовые протоколы закреплялись скобами, имелось гнездо для секундомера, углубление для карандаша — словом, всё необходимое, чтобы вести графики бега.
Давние знакомцы обменялись рукопожатием.
— Как я понимаю, телевидение болеет за Мишина? — улыбнулся заместитель главного.
— Сплюньте три раза! И постучите по планшету.
— Я не сглазливый. Но всё может быть. В первой паре, да по внешней дорожке начинать… Он же — горячка, он в малый поворот, как сумасшедший, влетит… Однако — внимание.
Борис Борисович торопливо зашаркал к камере:
— Натан Григорьевич, вы готовы?
— Как пионеры. Звук пишем?
— Пишем, пишем, — вмешался Кречетов. — Вадим, где твоё место с микрофоном? Ты что тут толчёшься? Вон в серой шубе, длинный — это тренер Мишина. Сядь возле ног и замри, пусть хоть лягается.
— Оскорблять себя не позволю.
— Отдай микрофон, — всей массой Кречетов угрожающе надвинулся на звукооператора. — И проваливай.
Сельчук замолк, проталкивался к тренеру в сером.
— На старт, — прогремело над катком. — Внимание-е…
И грянул выстрел.
В тишине послышалось смачное, хищное «хрясь, хрясь»… Великий Мишин, набирая разгон, несколькими сабельными ударами вкось изрубил гладь дорожки, приник к ней и понёсся, вжав в могучие плечи короткую шею и только устремив вперёд горбатый нос. Он коротко, сильно толкался и отмахивался. Он пролетел мимо «биржи», обдав стоящих на ней ветром, и словно качнул всех. «Не жмись к бровке!» — завопил тренер.
Конькобежец был уже возле виража, ему предстояло пересечь снежную камеру и устремиться на малую дорожку, на последнюю прямую. Он рвался туда, пытаясь совладать с центробежной силой, а она толкала, тащила его вовне. На мгновение он пошатнулся и выпрямился. Жалко взмахнул руками. Охнул Борис Борисович. Выматерился тренер. Метра два, может, три проехал Мишин на прямых, балансируя, чтобы сохранить равновесие. Ему это удалось, и он снова пригнулся. Он мчал по короткой прямой, вмяв в грудь подбородок, буравя лбом встречный поток, бег казался некрасив, то был бег-драка, сжатые кулаки словно осыпали ударами воздух…
Выстрел стартёра прервал сражение, но Мишин, похоже, не слышал и выстрела: лишь на середине виража расслабились лопатки, пальцы коснулись льда.
— Если бы не сбой, вышел бы из сорока, — констатировал заместитель главного судьи.
— Не удержится? — робко спросил Бэбэ.
— Не забудьте, что есть Филин. Резвенький мальчик.
— Натан Григорьевич, сбой попал в кадр? — спросил Кречетов.
— Чудненько вышло!
И Бэбэ с трудом подавил в себе вспышку совершенно несправедливой неприязни к Берковскому.
Меж тем Мишин в куртке, небрежно, как ментик, наброшенной на плечо, ковылял на лезвиях к «бирже», подобно птице, привычной не к земле, а к небу.
— Кричал же тебе, «жмись к бровке», — попенял ему тренер.
Мишин и глазом не моргнул. Он пиявил взглядом заместителя главного судьи.
— Я, извините, уркой когда-то был, но сявкой — никогда. А какие мне здесь условия созданы, это вам известно? Филькиных селят в люкс, меня — в общежитие. Фитюлькиным — персональный клозет, Мишин утречком с полотенчиком по коридорчику… Но только я вас заверяю: на Олимпиаде в коньках золотой кругляшок вы будете иметь один. И будет он — здесь. — Он вонзил указательный палец себе в солнечное сплетение. — Я всё сказал.
— Между прочим, я ничего не понял, — шепнул Берковский. — Урка, сявка… Фитюлькины… Возможно, я дилетант, но я вжился в материал и…
— Да не уркой он был, — отвечал Борис Борисович, застёгивая доху на верхний крючок, чтобы не маячил ненужный галстук. — Да, сидел в детстве, да, беспризорничал — киоск они, что ли, обворовали… Но можете мне поверить, это благороднейший, честнейший человек, и если они его действительно в общежитие… Ах, как я мечтал, чтобы он. А выигрывает — вот он говорил «Филькин, Фитюлькин» — выигрывает наверняка Филин.
— И это обострит сюжет эпизода, — сказал комментатор. — Так что, Борис Борисович, интервью — у Филина.
— Расстроились? — заместитель главного судьи приобнял Бориса Борисовича. — Пойдёмте, дорогой, славным кофием угощу. Даже боржоми — мне специально оставляют. Изжога замучила.
В буфете стоял банный гул, густо пахло резинкой заколодевших на морозе и отпотевающих анораков, влажной шерстью свитеров, пригарью жидкого напитка, кипящего в трёхведёрных баках и именуемого здесь кофе с молоком. Заместитель главного судьи решительно пересёк заведение и распахнул перед Бэбэ малозаметную дверцу. За ней была комнатка совсем другого вида, белели скатёрки на столиках, цвели в вазочках букеты свёрнутых бумажных салфеток, и ароматы витали пряные, манящие.