Михаил Эпштейн - Отцовство
Недаром, когда Оля лежит голенькая, соскау нее во рту напоминает пупок — две симметричные точки-затычки в центрах питания. Как пуповина, непосредственно от материнского живота проводившая пищу, завязана наглухо, так и соска — прекращенная связь рта с материнской грудью. Две стадии отлучения, два кляпчика — в животе и во рту, чтобы научилась сама собой обходиться, без прямого материнского питания.
Вот откуда вос-питание идет — с затычки, приучающей к одиночеству и молчанию. Мы и впрямь привыкли соской пользоваться как кляпом, для подавления любого протеста. Чуть закричит — от боли, страха, голода, — сразу рот затыкаем: соси и молчи. Все-таки первичное и отличительное свойство родителя: кормить, утолять, обогревать, нежить. А там, где он умеряет, сдерживает, укрощает, он выступает как сила общественного надзора, прокравшаяся в семью. Соска — уже орудие власти, «полезного» обмана.
Жалко мне ее обманывать, и ужасно трогает ее нежное, с придыханием, почмокиванье, когда она, растревожась от чего-то во сне, начинает поспешно втягивать соску, утешаясь мнимо близким присутствием матери. А сколько раз на дню я сам ее урезониваю — все той же резиновой подделкой. Гляжу я на эти затычки во рту и животике, сработанные человеком и природой, с чувством какой-то смутной вины: ловко же мы отделались от тебя!
4
Вот мы воспитываем тебя, то есть делаем все возможное, чтобы ты научилась обходиться без нас. Мама отлучает тебя от груди. Папа приучает тебя есть ложкой. Что ж, придет такое время, когда ты сможешь обходиться без нас, и это будет торжество нашего воспитания. Но это будет и наше поражение, потому что мы сами готовим себя к одиночеству. Мы уходим из комнаты, не отвечая на твой плач, закрываем дверь — так ведь и нам придется плакать, когда ты не позовешь. Всеми этими маленькими и большими затычками мы постепенно закупориваем собственное существование, отделяем тебя от себя, и чем больше ты будешь сама, тем больше мы будем одни.
5
Едва мы начали кормить Олю с ложки, как чуть ли не на следующий день прорезался первый зуб — словно сама природа поспешила навстречу воспитанию. Преграда — на преграду. Стали ложечкой дробить сухую пищу — и вот из десны вылез крохотный резец, предназначенный для того же самого дробления. Мы даже пропустили этот миг — только услышали, как что-то звякнуло о ложечку во время кормления. Так подобное встретилось с подобным, металлическое порождение культуры — с костяным образованием природы, оба созданные для того, чтобы расчленять прежде нечленимое. До смешного крохотное подтверждение тютчевского:
Так связан, съединен от века
Союзом кровного родства
Разумный гений человека
С творящей силой естества…
Скажи заветное он слово —
И миром новым естество
Всегда откликнуться готово
На голос родственный его[18].
Раньше, сетуя на придуманность ложки, я забыл, что у зубов сходная цель: грызть и дробить. Разумный гений человека здесь опять-таки не попрал, а совпал с творящей силой естества, взаимным откликом которых послужил металлически-костяной стук ложки о зуб.
6
Прорезанная зубом десна у Оли несколько дней припухала, вынашивая твердый свой плод, — тоже роды, только запоздалые, потому что рождается высшей плотности вещество, плотнее всей предыдущей плоти. Оля страдала, ночами вскрикивала, и теперь ей предстоит болезненная пора, как прежде с газами. Там пустоты ей были мучительны, здесь — уплотнения, но обе эти главные боли младенчества почему-то связаны с пищеварительной системой (выделением и поглощением), а не, скажем, с кровеносной или дыхательной.
Пищеварение — превращение чужой плоти в свою — акт в некотором роде этический, способ отношения к другому. Кровь замкнуто циркулирует внутри организма, это среда психологическая. Дыхание соотносит нас не с другими и не с собой, а со всеобщим, с небом и воздухом — это уже процесс религиозный. Пищеварение же глубже и безысходнее всего погрязло в плотском, в том прахе, из которого берет начало телесная жизнь, утверждающая себя ценой чужой смерти.
Мораль в том, что сначала нужно на себе пережить эту муку, чтобы потом уже навсегда быть бережнее к другому и знать, каково попасть на зубок. Прорезываясь, зубы грызут и пронзают свою же плоть, и это пример субъектно-объектного превращения: попробуй на себе, прежде чем на другом. Такой осязательный урок гениальная природа преподносит в самом младенчестве, запечатлевая со всей безотчетностью инстинкта. Не в этой ли поучительной боли — начало физиологической нравственности, когда оружие, нам врученное, поражает прежде всего нас самих?
7
Дело не в том, что правильнее: упорствовать в воспитании или довериться естеству? Главное — вдвойне ускоренный ход времени, уводящий тебя от меня: и по законам природы, и по канонам педагогики. Ты растешь — и тебя растят. Воспитание естественно, естество воспитует — рано или поздно, одно подтверждает правоту другого. Когда ложечка невзначай стукнулась о зуб, раздался неожиданно костяной звук — будто передо мной новое существо, уже не такое детское, как прежде. Все милое, родное, с чем ты родилась, уходит в прошлое, и уже никогда не вернуть той баснословной поры, когда ты, еще беззубая, мягкими деснами кусала и мусолила мой палец; когда даже твой укус был нежен и влажен, как поцелуй.
Я думал, что ностальгия — чувство позднее, тоска по давно прошедшим временам; а оказалось — и по шестимесячному ребенку тоскуешь, когда он превращается в семимесячного. Это ностальгия, забегающая вперед, — по родному, уходящему в будущее. Чем быстрее перемены, тем сильнее напрягается душа, чтобы удержать уходящее.
Все приходящее относительно, ибо пройдет; все проходящее абсолютно, ибо не вернется; и потому счет времени вернее всего вести по потерям. Когда перемен немного, они радуют, как открытость будущего; когда много, уже печалят, как необратимость утрат.
Мое дело — копить потери, собирать то, что остается от тебя, мимолетные следы твоего стремительного существования. Как только в тебе появляется новое, я вдруг спохватываюсь, замечая исчезновение чего-то знакомого и родного. Я вспоминаю тебя месячную и двухмесячную, еще совсем смятенную, слепо отдающуюся своим порывам, ужасно искреннюю и беспомощную, и тоскую от невозможности вернуть те дни, когда я возил тебя по осенней дачной улице и ты успокаивалась, замирала, глядя на верхушки деревьев, на бесконечное небо.
8
Тогда мы меньше общались с тобой, но чаще чувствовали свою нераздельность. Была некая бесконечная сфера жизни, куда легко вмещались мы оба. Когда вдвоем глядишь на деревья или облака, трудно разминуться взглядом и чувством: одно и то же наполняло меня и тебя — так оно было огромно. Теперь твои желания почти столь же определенны, как мои, и на этих путях нам легко разминуться.
Вот ты протягиваешь руки, выгибаешь спину, как бы умоляя взять на руки, — и я понимаю: ты соскучилась, тебе хочется быть со мной. Я поднимаю тебя, пытаюсь поцеловать, но ты небрежно отворачиваешься в сторону и даже плечом закрываешь шею от надоедливой нежности. Оказывается, вовсе не ко мне ты хотела, а подобраться к далекому предмету, чтобы разглядывать с высоты моего плеча какой-то пыльный угол шкафа или бронзовый завиток люстры. Ни положить тебя обратно — смертельная обида и негодующий рев; ни расположить к себе, поговорить, поцокать языком, пощекотать, сделать козу рогатую — для этих милых шалостей ты сейчас почему-то закрыта… И вот мне остается только долго держать тебя на руках, пока ты занята чем-то другим. Именно потому что ты сейчас рядом, но не со мной, я чувствую себя особенно покинутым.
И мне начинает казаться, что так будет всегда: только как опоре мне будет суждено служить тебе, касаться тебя.
9
Но сколько раз — и насколько чаще — бывало наоборот!
Ты научилась самостоятельно передвигаться по полу — помню, как я был удивлен, когда из-за двери впервые высунулась твоя рука — так неожиданно, будто прошла сквозь стену. С тех пор ты стала усердно ползать за нами по всей квартире: куда бы мы ни шли, через несколько минут ты уже у наших ног, вскидываешь головку и смеешься. И мне совестно этого воодушевления: мы ходим легко, не замечая своих шагов, а ты так старательно пыхтишь, изо всех сил поспевая за нами и боясь отстать.
Теперь, когда ты стала догонять нас, я впервые заметил, как часто мы тебя покидаем. Пока ты не умела ползать, мы не знали твоего постоянного желания быть с нами и, уходя, спокойно оставляли одну, не подозревая, что душа твоя рвется вслед, как сейчас устремляешься за нами ты сама.