Сергей Лопатин - Salve, Регги
Время, движение, их зависимость исключена мной, и аргументы, предоставляемые ими в оправдание своей нерешительности, вовсе не убеждают меня.
Я помню всё - до мельчайших подробностей, до оттенка солнца, до запаха духов. Вот уже много лет я хранил духи (следует вспомнить про зелёное солнце и про то, что следовало за ним). Временами я открывал их и вдыхал воздух, медленно выползавший из стеклянных недр их содержащего. Горькая аура, со спрятанной в глубине сладостью. Так пахло моё прошлое. Я собрал его ничтожную часть - всё, что мог собрать. Когда я вбирал горечь ушедшего и сладость былого, неведомая мне рука мгновенно выжимала моё сердце, останавливаясь лишь на последней капли крови (цитата: "виноградной крови царей"), она-то и падала той сладчайшей болью, тем нерассчитанным замиранием, которое приходит лишь со скорбью по прошлому.
Недавно я нечаянно (недавно и нечаянно) разбил стеклянное хранилище всего, что осталось у меня по-настоящему дорогого, духи обвиняющей милостью потерялись в коварности лишения, но запах остался там, где осталось всё, что было. Он душит меня терзающим упрёком каждый раз, когда я вхожу в эту область моих скорбных попыток мысленно вернуться.
25.
Можно назвать энергично совокупляющиеся здесь слова книгой ночей. Их было много, столько, сколько я помню. Они были разными ночами, только Регги не изменялась (она была неизменна в своей изменчивости) в них, оставаясь всегда такой, какой была, какой осталась - изменчивой. Каждая ночь не собиралась вбирать в себя послушность правилам дешёвых выдумок, обязательно имеющих при себе все признаки "настоящего романа", являющиеся, на самом деле, обыкновенными вымыслами, такими же пошлыми, как и их создатели. Ни в одной из ночей, засвидетельствованных нами, не было ничего, родственно похожего на какое-нибудь начало, развитие и кульминацию. Я оставлю это для пользования живущих по правилам, а сам я останусь с тем, что когда-то было настоящим. Было. Прошло.
Я видел Регги ещё тогда, когда её вовсе и не было. Я видел девочку, изумительно и почти судьбоносно похожую на неё. Возможно, в силу особенного моего восприятия я часто встречал людей, похожих друг на друга - почти всегда вместе с совпадением каких-то черт лица мною наблюдались одинаковые голоса, манеры и привычки у кровью не связанных людей. В сущности, люди очень похожи, а внешность определяет содержание. Почти всегда. Но я не разделяю людей на типы. Например, если я обнаруживаю сходство женщины с другой, заведомо известной стервой, то я остаюсь в уверенности, что и похожая на неё тоже окажется стервой. Если уж я о стервах, то, наверное, стоит дать мне несколько властных описаний властных женщин (обычно, властные женщины - стервы). Как правило, карие глаза, чёрные волосы, некоторая неуверенная наглость во взгляде и - всегда - раздражительность. Скулы. Стервы. Или другое - словом одним назвать трудно - к такому типу людей, которым я пока ещё не придумал названия, относятся только девочки, сами не помнящие, когда они потеряли девственность. Они думают, что индивидуальны (на самом деле, намеренно непохожи внешне, и их много одинаково непохожих). Они истеричны. Их возраст варьируется от четырнадцати до семнадцати лет (из личных наблюдений - но в четырнадцать они выглядят как в семнадцать, а в семнадцать - как в семнадцать, потрепанные и четырнадцатилетние, исходящие из исходящего, а не из допустимого, и уж тем более совсем не из недопустимого). Оно (качество) пропадает при попадании первой инъекции "взрослости" ("врослости") в сравнительно молодое тело (понимаю, что несколько намекающе выглядит выражение "молодое тело", и не его нужно было употреблять, но только тело совместимо с ними, и у них есть только оно). Эти девочки - светловолосы, сероглазы, общительны, высоки и очень надменны (как они думают). Ничего они не знают о надменности и презрении, вещах, в общем-то, разных, но часто успешно уживающихся вместе. Это я об общих признаках, ассоциативных. Более полное же предоставление мне давали детали внешности, обнаруживающие человека сходством с другим. Однако сходство поражало только при первых часах и днях общения (всегда вынужденного) с похожими людьми, затем пропадало в появившемся ощущении индивидуальности. Регги тоже напоминала мне кого-то, чьё лицо память только и помнит, забыв при этом, как попало оно в неё и кому принадлежало. Идентичность была более чем разительной, я даже мог бы спутать Регги с её прототипом (скорее, наоборот), если бы не принимал во внимание упрёк времени. Я был уверенным в том, что сходство скоро изчезнет с её лица напрочь, и я не обманулся - сходство исчезло, но непонятный намёк, существующий отдельно от всего оставался - Реггино лицо только вытеснило то, другое, лицо, которое я нечаянно запомнил, к чему приклеил сомнительные ассоциации.
Существовала, правда, одна оговорка в этой моей системе определения внутреннего по внешнему, но её вероятность так ничтожна, что оправдывает она некую отдаленность от основной ярко-оранжевой теории. Я говорю о тех чрезвычайно-тонких признаках, которыми обладают только те, в которых их нельзя обнаружить, скрывающие себя за обычностью (или наоборот) привычек, манер, идолов. Существовала возможность быть обманутым собственными соображениями. Существовало исключение. Одно. Этим исключением приходилось быть мне.
Теперь я уверен, что в представлении, придуманном драматургом-шизофреником Временем, было изначально известно всё - и начало, и конец. Мне понравился его исключительный в новаторстве приём - он начал с середины, заставляя жить, не обращая внимания на непонятные, порой незаметные, но фатальные в последствии особенности фабулы. Я, пожалуй, единственный, кто догадался об этом только тогда, когда таинственные знаки не в меру скрытного автора фарсового спектакля, премьера и последний показ которого совпали на мне, стали слишком заметными. Жду занавеса. После него начнётся начало этой идиотской пьесы, которая оборвётся на середине, и тогда, может, мне всё станет понятным. А пока - ожидание прозрения, которое, возможно, так и не придёт.
Я барахтаюсь в бархате своих определений (барах - барх). Бархат особенно послушный.
Она больше жила, чем думала о себе, я - наоборот. Всегда я был занят собой - моими мыслями, настроением и прочим. Она - жила собой.
Собственно, Регги ничего для меня не значила (я имею в виду: не значила ничего рокового). На какое-то время она сумела отвлечь меня от обожествления Мари, впрочем, ненадолго: слишком сильной была моя двадцатилетней давности любовь. Редко я называю это любовью, чаще вообще никак не называю. Все связазывающее меня с Мари было иллюзорным и, скорее всего, никогда не существовавшим в реальности, если меня этой реальностью не считать. Следуя отвлечённым, но существующим теориям, я наблюдаю (безучастно) переплетения реальностей, выдуманных или тех, о которых не догадываются, что они выдуманы, снов, иллюзий и грёз. Переплетение безгранично, и чем больше участвует в его интригах совпадений и падений, тем безграничнее оно становиться.
Регги заставляла меня нежиться с ней в утренней постели. Мы просто лежали, невинно обвившись, правильнее - я лежал, обвитый ею, поскольку полностью подчинялся ей в такие моменты, передавая в её неожиданное распоряжение себя. Она лежала рядом со мною funky (такой утончённо-пошлый стиль салонного разврата, подразумевается порошок кокаина на её теле, который мне предстояло бы упорно слизывать). Если бы это слово не царапало моих чувствительных к неблагозвучию перепонок, то в тот момент я мог бы назвать её "эстеткой" (какая мерзость).
Пальцы стали умиляюще-липкими от Реггиных нежностей. В комнату рвался утренний свет, с трудом пробираясь через красный фильтр сморщенных от смущения Реггиной наготой (когда она была обнажённой, я говорил ей: " I'd love to see you naked baby", она, конечно, не знала, откуда это, не могла знать, не понимая поэтому моей всегда плачевной, несуществующей другой, иронии) гардин. Воздух принёс нам перечивший самому себе перечень внезапных и нескрываемых побуждений, побуждений к предубеждению. Реггино тело, вслед за экзестациональным эхом, претендовало на роль столь же настойчивого откровения. Я ощущал сюрреальность. Истома несколько раз разбивалась во мне на тяжёлые шары и конусы всяких фиолетовых отчуждений. Воздух мне казался густым, от чего был уверен, что он позволит мне лежать на нём так же уверенно, как, скажем, на кровати неуверенности, но я не пытался лечь на него - мне представлялось это настолько естественным и обыденным, что я не счёл нужным проверять это, как не проверял, могу ли, например, пройти по полу или ещё что-нибудь в этом роде. Череда close-up. Зрение преподносило мне месиво из образов, я не понимал, где низ, а где верх, где Регги, а где её нет. Нерешающиеся слова запутались в Реггиных коленях. Глаза закрылись, хотя их об этом никто не просил, они затягивали в себя хлыстающий при каждом поднятии из глубин несуществующей тайны ресниц свет. Моё сумасшедствие проходило. Не веря в бессилие, делая надеющиеся попытки вернуться, я чувствовал себя разбитым мощными ударами праздной каверзности. Судьба, каждый день подтверждавшая неизменность правил игры, в одночасье сменила их.