Ирвин Уэлш - Trainspotting
Когда я в энный раз заторчал, Хэйзел заявила, что больше не хочет со мной встречаться, и сказала мне:
— Ты прикрываешься наркотиками, чтобы все думали, будто у тебя очень глубокая и охуенно сложная натура. Ты жалок и невыносимо скучен.
В некоторым смысле мне нравится позиция Хэйзел. В ней есть элемент эгоизма. Хэйзел понимает запросы своего «я». Она работает оформителем витрин в универмаге, но называет себя не иначе, как «художником по демонстрации потребительских товаров». Почему же я отвергаю этот мир и считаю себя лучше него? Да просто потому, что отвергаю. Потому что я действительно, блядь, лучше, вот и всё.
Результатом такого отношения стало то, что меня направили на это говённое лечение-тире-консультации. Я не хотел всего этого. Но мне пришлось выбирать: или это, или тюрьма. Мне уже начинает казаться, что Картошка поступил умнее. Это дерьмо только замутило воду, запутало, а не прояснило ситуацию. По сути дела, я прошу только об одном: чтобы эти суки занимались своими делами, а я занимался своим. Ну почему, если ты принимаешь тяжёлые наркотики, то каждый мудак считает себя вправе анализировать и разбирать тебя по косточкам?
Стоит тебе признать, что они обладают этим правом, и ты мигом отправляешься вместе с ними на поиски святого Грааля — той штуковины, благодаря которой ты дышишь. Потом ты начинаешь им доверять и позволяешь им навязывать себе какую-нибудь сраную теорию поведения, которую им захотелось к тебе применить. Отныне ты в их полной власти: зависимость от наркотиков сменяется зависимостью от них.
Общество выдумало лживую, заковыристую логику, для того чтобы порабощать и изменять людей, поведение которых отличается от общепринятого. Допустим, я знаю все «за» и «против», знаю, что рано умру, что я в здравом рассудке и т. д. и т. п., но всё равно хочу колоться? Они не дадут тебе этого делать. Они не дадут тебе этого делать только потому, что это символ их собственного поражения. Ведь ты же отказываешься от того, что они тебе предлагают. Выбирай нас. Выбирай жизнь. Выбирай закладные, выбирай стиральные машины, выбирай автомобили, садись на кушетку и смотри отупляющие разум и угнетающие дух телеигры, набивая рот ёбаным дерьмом. Выбирай разложение, обоссысь и обосрись в собственном доме и смотри в ужасе на эгоистичных, охуевших выродков, которых ты произвёл на свет. Выбирай жизнь.
Я не хочу выбирать такую жизнь. И если этих мудаков что-то не устраивает, это их личные ёбаные проблемы. Как сказал Гарри Лодер, я просто хочу продержаться до конца пути…
Домашний арест
Эта кровать мне знакома, точнее, стенка напротив. Пэдди Стэнтон смотрит на меня со своими семьюдесятью сервантами. Игги Поп сидя лупит молотком-гвоздодёром по груде пластинок. Моя старая спальня, в доме папиков. Ума не приложу, как я сюда попал. Помню флэт Джонни Свона, потом ощущение, что умираю. Вспомнил: Свонни вместе с Элисон ведут меня вниз по лестнице, сажают в такси и отвозят в больницу.
Странно, но как раз перед этим я хвастал, что у меня никогда в жизни не было передоза. Это был первый раз за все разы. А всё из-за Свонни. Обычно он подмешивает в порошок до хуя мусора, и я всегда бухаю в ложку немного больше, чем надо, для компенсации. И что же сделал этот мудила? Он уколол меня чистейшим дерьмом. У меня аж дух захватило. Этот дебил, наверно, оставил им адрес моей матушки. Я полежал пару деньков в больнице, пока нормализовалось дыхание, и вот я здесь.
И вот я здесь, в торчковой преисподней: мне так плохо, что я не могу уснуть, и я так устал, что не могу не спать. Сумеречное состояние, где нет ничего, кроме всесокрушающего страдания и боли в мозгу и во всём теле, от которых никуда не скроешься. Я с испугом замечаю, что у кровати сидит моя матушка и смотрит на меня.
Как только я это осознаю, я начинаю испытывать такое же гнетущее неудобство, как если бы она сидела у меня на груди.
Она кладёт руку на мой вспотевший лоб. От её насильственного прикосновения становится дурно и бросает в дрожь.
— У тебя жар, сынок, — говорит она тихо, покачивая головой; лицо озабочено.
Я вытаскиваю руку из-под одеяла и отстраняю её. Неверно поняв мой жест, она хватает мою руку обеими ладонями и крепко, до боли сдавливает её. Мне хочется завопить.
— Я помогу тебе, сынок. Я помогу тебе побороть эту болезнь. Ты останешься здесь со мной и с папой, пока тебе не станет лучше. Мы справимся с ней, сынок, мы с ней справимся!
Она смотрит на меня напряжённым, остекленевшим взглядом, а в её голосе звучит энтузиазм крестоносцев.
Уймись, маманя, уймись.
— Ты выдержишь, сынок. Доктор Метьюз сказал, что это как тяжёлый грипп, эти ломки, — говорит она мне.
Интересно, когда это старина Метьюз последний раз спрыгивал? Хотелось бы мне запереть этого опасного старого пердуна на пару недель в обитую войлоком палату и колоть его по нескольку раз в день диаморфином, а потом резко перестать. И когда он начнёт бегать за мной и просить уколоть его, покачать головой и сказать: «Не волнуйся, чувак. Какие проблемы, бля? Это ж как тяжёлый грипп».
— Он оставил мне темазепан? — спрашиваю.
— Нет! Я сказала ему, чтоб больше никакой гадости. Тебе после неё было ещё хуже, чем после героина. Судороги, тошнота, понос… ты был в чудовищном состоянии. Больше никаких лекарств.
— А может, мне вернуться в клинику, ма? — с надеждой предлагаю я.
— Нет! Никаких клиник. Никакого метадона. Тебе от него только хуже, сынок, ты сам мне говорил. Ты лгал мне, сынок. Ты лгал своим родителям! Принимал метадон и всё равно шёл колоться. С этого момента ты не будешь принимать ничего. Ты останешься здесь, чтобы я могла за тобой следить. Одного мальчика я уже потеряла, я не хочу потерять второго! — её глаза наполнились слезами.
Бедная мама, она до сих пор винит себя за этот ебанутый ген, из-за которого мой брат Дэви родился идиотом. Она столько лет боролась с ним и, в конце концов, сдала его в больницу. После его смерти она почувствовала себя опустошённой. Мама знает, что думают о ней соседи и все остальные. Они считают её бесстыжей и легкомысленной только потому, что она красит волосы в светлый цвет, носит не по возрасту модную одежду и любит побаловаться «карлсберг-спешл». Они думают, что мама с папой воспользовались неполноценностью Дэви, чтобы уехать из Форта и получить в жилищной ассоциации эту прекрасную квартиру в видом на реку, а потом цинично сбагрили беднягу в богадельню.
В таком местечке, как Лейт, кишащем любопытными суками, которые везде суют свой нос, эти ёбаные факты, все эти пустяки и мелочная зависть становятся частью мифологии. Это город нищей белой швали в дрянной стране, кишащей нищей белой швалью. Кое-кто называет швалью Европы ирландцев. Брехня. Европейская шваль — это шотландцы. У ирландцев хотя бы хватило ума отвоевать свою страну, по крайней мере, большую её часть. Помню, как я взвился, когда в Лондоне брат Никси назвал шотландцев «белыми неграми». Но теперь я понимаю, что это утверждение было оскорбительным только в отношении чернокожих. А в остальном он попал в точку. Кто угодно скажет вам, что шотландцы — классные солдаты. Например, мой брат Билли.
К старику они тоже относятся с подозрением. Его глазгоский акцент и тот факт, что, когда его уволили по сокращению из «Парсонса», он стал торговать утварью на рынках Инглистона и Ист-Форчуна, вместо того чтобы сидеть в баре «Стрэйтиз» и жаловаться на свою никчёмную жизнь…
Они хотят добра, они хотят мне добра, но они ни за что на свете не научатся уважать мои чувства и мои потребности.
Защитите меня от тех, кто хочет мне помочь.
— Ма… я очень ценю твою заботу, но, чтобы спрыгнуть, мне нужна всего лишь одна доза. Одна-единственная, понимаешь? — умоляю я.
— И думать забудь, — я не услышал, как мой старик вошёл в комнату. Он даже не дал старушке ответить. — Твой поезд ушёл, сынок. Пора тебе образумиться.
У него непроницаемое лицо, подбородок выпячен, а руки по швам, как будто он приготовился к кулачному бою.
— Угу… ладно, — пробормотал я жалобно из-под пухового одеяла. Мама кладёт мне руку на плечо, словно пытаясь защитить. Мы оба отодвигаемся назад.
— Так всё пересрать, — говорит он, а затем зачитывает пункты обвинения: — Училище. Университет. Каким ты был милым мальчонкой. У тебя были все шансы, Марк, и ты их похерил.
Старику можно было и не говорить, что у него самого никогда не было таких шансов, что он родился в Говане, ушёл из школы в пятнадцать лет и поступил в училище. Это само собой разумеется. Но когда я задумываюсь об этом, то понимаю, что между ним и мной нет такой уж большой разницы: я вырос в Лейте, ушёл из школы в шестнадцать и поступил в училище. К тому же, я родился в эпоху массовой безработицы. У меня нет сил спорить, но, если бы даже они были, с «уиджи» (7) спорить бесполезно. Я ещё не встречал ни одного «уиджи», который не считал бы себя единственным по-настоящему страдающим пролетарием в Шотландии, в Западной Европе, да и во всём мире. Пройденный ими опыт лишений — единственный и неповторимый. У меня появилась новая идея.