Катрин Милле - Ревность
«Терпеть не могу штампы!» — резко ответил он мне, правда, из самых лучших побуждений, в надежде, что я отвлекусь от этой трагедии. Я почувствовала себя еще более обескураженной и вдобавок униженной, поскольку меня поймали на месте преступления: я произнесла шаблонную фразу. Но в последующие дни я, в конце концов, пришла к решению, что не стану отрекаться от слова «сломила», даже если обычно его употребляют не к месту, излишне мелодраматично, и поэтому, вопреки первоначальному смыслу, оно звучит напыщенно. Не случайно же штамп именуют штампом. Когда мы к нему прибегаем, это вовсе не означает, что в данный момент нам не хватает ясности ума, мыслительных способностей или же культуры, позволяющей пользоваться более изощренным и соответствующим случаю словарем: просто нам нужно к кому-то примкнуть. В растерянности перед лицом горя, как и в эйфории огромного счастья, мы не способны оставаться в одиночестве: так бывает, когда мы переживаем какие-то исключительные эмоции и стараемся с кем-то разделить их и тем самым умерить, иначе говоря, ослабить их накал. Конечно, я выражалась так, как принято выражаться на телевизионных исповедальных шоу, но я бы сама, не колеблясь, пошла бы на сцену, лишь бы убедиться, что на самом деле совсем нетрудно и даже естественно публично объявить, что твоя мать в депрессии выбросилась из окна, и тогда страдания растворятся в гуле ничего не значащих реплик. Когда я выдвинула идею о возможной подтяжке лица, я проецировала на себя расхожую роль женщины, которая верит, что все проблемы решаются с помощью внешности, и, погрузившись в эти безыскусные мысли, почувствовала, что прихожу в себя после страшных потрясений. К этому нужно добавить, что я постепенно разрабатывала фантастические сценарии сексуальной жизни Жака, следуя, как уже говорила, определенным стереотипам; и теперь, когда я сама выбирала для себя шаблоны поведения, я как бы воплощала их в реальность. Иначе говоря, стереотипы и реальность смешивались в континууме жизни. Возраст обманутой женщины, как и влечение зрелого мужчины к молоденьким девушкам, а также принятые в обществе шутки над мужьями-рогоносцами — эти постоянные величины сентиментальных и сексуальных вымыслов — служили для меня определенными ориентирами, незначительность которых в расчет не принималась, они создавали для меня иллюзию реальной жизни, состоящей из коротких продолжений моих фантазмов. Эпизод с желающей омолодиться дамой, чьи реплики я могла бы воссоздать в подлинном диалоге с Жаком, был логическим продолжением другого эпизода — я, например, заставала его в нашем доме в компании юной подружки, что в данном случае оказывалось лишь плодом моего больного воображения. И без того понятно, что все эти доводы не могли дать Жаку ключа к разгадке тайны: в чем же кроется причина моего отчаяния; оно настолько пугало его, что он даже начинал испытывать жалость к самому себе.
Случалось, что наши споры затягивались до глубокой ночи; мы лежали бок о бок в постели, как фигуры на надгробьях, устремив глаза в темноту, правда, не столь глубокую, как в их случае, но так же близко друг от друга, как и они, и в то же время разделенные ложбинкой в складках простыни. И пока соль от высохших слез дубила мне щеки, а слова слипались в черный комок, забивший рот, я уже не ждала от него ни единого слова, а только какого-нибудь жеста. Я говорила ему: «Ну хотя бы пошевелись».
Мне хотелось сочувствия, такого, которое я испытываю, например, при взгляде на стариков, слишком слабых физически, чтобы видеть мир за пределами своей квартиры, при взгляде на детей, от которых прячут потайные ключи к мирозданию, при взгляде на животных, которые ищут дорогу, прижавшись мордой к земле, — они неспособны понять суть гнетущего их страдания. В нем растворяется все их существо, и их остановившиеся взгляды, обращенные на всезнающих и ответственных за них мужчин и женщин, свидетельствуют о том, что они сжились со своим несчастьем. Я искренне полагаю, что и мне самой свойственна подобная доверчивость, когда я страдаю, но могу найти только те объяснения, которые можно выразить словами, не погружаясь в бездны личных эмоций. Возможно, меня легче было бы понять, если бы, не прибегая к клише и не искажая незначительных событий повседневной жизни в угоду своим фантазмам, я просто начала бы их пересказывать. Мне это вообще не приходило в голову, поскольку никогда, как мне кажется, мое подсознание не рискнуло бы доверить Жаку секрет моих мастурбационных галлюцинаций, которые по сути представляли собой лишь мое видение его развлечений с другими женщинами. Невозможно было требовать от него повышенного внимания, как я пыталась в те минуты, и одновременно пересказывать роман, в котором из-за его безразличия и пренебрежительного ко мне отношения я оказывалась исключена из его сексуальной жизни. Я ждала проявления этих чувств точно так же, как пристрастилась к этой невыносимой, мучительной пытке. У меня в горле застрял черный комок — словно застывающая лава, а из всех органов чувств у меня осталась одна кожа, и я надеялась, что Жак приласкает ее, погладив указательным пальцем.
Случалось, что, ни слова не говоря, он овладевал неподвижной марионеткой, лежащей рядом с ним, приподнимал ее, устраивался между бедрами и задирал ей ноги. Я не сопротивлялась и молчала, предоставляя в его распоряжение свои конечности и плоть, и тоска, которая только что обуревала меня, внезапно перерастала в захлестывающую меня волну наслаждения. Потом мы наконец засыпали.
Но кризис не всегда заканчивался таким образом, и часто случалось, что между нами внезапно возникала тишина иного рода, остающаяся и по сей день для меня непостижимой. Я никогда не могла понять, почему Жак все чаще и чаще неожиданно прекращает свои объяснения и замолкает; я не понимала, чем он руководствуется в ту минуту. Он поворачивался на бок, я спрашивала, не сердится ли он, он отвечал, что нет, — и всё, мне больше не удавалось ничего от него добиться, я могла пытаться вернуться к разговору назавтра или через день, держать его за руку, звать по имени, словно он от меня удаляется, или же наоборот, стараться внушить ему ласковым тоном, что кризис прошел, или просить, чтобы он произнес хоть слово, но он уклонялся и, не подавая виду, что я обидела его своими упреками, уверял, что нужно подождать и тогда все пройдет. И действительно, два, три, четыре дня спустя, совершенно неожиданно для меня, он вдруг обращался ко мне с каким-то пустяком, и на этот раз в его тоне и голосе уже не чувствовалось напряжения. Загадочная личность, оккупировавшая мое воображение, привлекала меня в той же степени, в какой приводило в замешательство загадочное поведение человека из реальности. Во время этих периодов молчания у Жака было выражение лица как у случайно встреченного прохожего — невозмутимого, погруженного в свои мысли, и если тот по невнимательности задевает другого прохожего, то вежливо извиняется с отрешенным взглядом. Самое ужасное заключалось в том, что когда Жак действительно проявлял ко мне безразличие, которое я старалась отыскать в своих фантазмах, то это вызывало во мне панику. Я была не в состоянии предугадать и дождаться того момента, когда он опять обратится ко мне — или, скорее, я просто не выходила из этого ожидания, погрузившись в него на веки вечные.
Дни шли, и я очень гордилась собой, если восемь или десять дней подряд наши отношения были пусть и слегка напряженными, но без эксцессов; я не поддавалась искушению манившей меня лестничной спирали, которая вела к нему в кабинет, а если все-таки не выдерживала, то потом не требовала от него никаких объяснений: все равно рано или поздно я их получала. Именно в это время меня стали интересовать признания мужчин, совершивших насилие, главным образом, рецидивистов; кого-то из них я видела по телевизору, о других читала в газетах — они описывали тот же знакомый мне механизм действия, какой срабатывал во мне по отношению к лестнице в кабинет. Почти все они утверждали, что не были ослеплены безумием, не позволяющим оценить последствия собственных действий, а, напротив, на них снисходила ясность ума, мощное озарение, осветившее трагедию, действующим лицом которой они являлись. Можно подумать, что эта ясность сознания имеет ту же властную силу, что и юпитеры, направленные на актера, когда он выходит на подмостки. Ум, неспособный сдержать внезапное торжество зла, только наводит на него сверкающий глянец, мы можем уловить, как в нас просыпается это побуждение, прекрасно понимая его разрушительные последствия; мы можем мобилизовать все свои моральные ресурсы, все свои логические способности, надеясь подавить его, но ничто не в состоянии остановить нас, помешать действию, которое мы все-таки совершим. И только тогда опускается тьма, пелена раскаяния и вины затуманивает сознание, ибо назначение этого побуждения, в конечном итоге, — не просто заблокировать какую-то часть разума, а полностью лишить нас его; нам сохраняют рассудок лишь для того, чтобы затем его уничтожить. Сначала я долго подыскивала слова, потом решала, что лучше вообще ничего не говорить, подкрепляя свое решение бесчисленными аргументами, например, что Жак может замкнуться в молчании и причинить мне больше страданий, чем терзающие меня сейчас сомнения, а потом, под действием внезапной амнезии, разрушающей все эти рассуждения, я вдруг словно со стороны слышала, как задаю роковой вопрос; я действительно сама творила судьбу, которую уготовила себе в своих же фантазиях: если Жак выбросит меня из своей жизни, это будет конец.