Игорь Кон - СЕКСУАЛЬНАЯ КУЛЬТУРА В РОССИИ Клубничка на березке
Как и Чернышевский, Добролюбов очень забочен тем, чтобы его собственные "пороки" были свойственны кому-нибудь из великих людей. Слава Богу, он не один такой: "Рассказывают, наверное, что Фон-Визин и Гоголь были преданы онанизму, и этому обстоятельству приписывают даже душевное расстройство Гоголя".
Добролюбов мечтает о большой возвышенной любви, о женщине, с которой он мог бы делить свои чувства до такой степени, чтобы она читала вместе с ним его произведения, тогда он "был бы счастлив и ничего не хотел бы более". Увы, такой женщины нет, и "сознание полной бесплодности и вечной неосуществимости этого желания гнетет, мучит меня, наполняет тоской, злостью, завистью..." Юноша вожделеет к сестрам своих учеников, но те смотрят на него свысока, а спит он с проституткой, которую не может полюбить, "потому что нельзя любить женщину, над которой сознаешь свое превосходство". Высокие мечты и притязания не позволяют "ни малейшему чувству вкрасться в животные отношения. Ведь все это грязно, жалко, меркантильно, недостойно человека".
Ни в онанизме, ни в гомоэротизме, ни в раздвоенности чувственного и нежного влечения, разумеется, не было ничего исключительного. "Война против онанизма"(Фуко) , или "мастурбационная инквизиция", как назвал это явление немецкий исследователь Людгер Люхтехаус , - типичный продукт раннебуржуазного общества. Как и всякая другая инквизиция, она сама создавала то, с чем боролась . Сначала воспитатели запугивали подростков онанизмом, а потом "открывали" его ужасные последствия : неврозы, панику, пониженное самоуважение, чувство неполноценности. Мучительная рефлексия по этому поводу представлена в дневниках и автобиографиях Гельдерлина, Клейста, Ницше, Канта, Шопенгауэра и многих других великих людей XIX в.
Наши революционные демократы были в этом отношении обычными детьми своей эпохи. Но их внутренние психосексуальные комплексы имели социальные последствия. Видя себя в мечтах красивыми, ловкими, благородными, спасающими падших женщин и показывающими всем остальным людям примеры нравственности, молодые и честолюбивые русские радикалы в своих сочинениях и критических оценках исходили не из своего реального жизненного опыта, который сами же осуждали, а из этих воображаемых образов Я.
Вместо того, чтобы способствовать развитию терпимости, безуспешная внутренняя борьба превращается в принципиальное - нравственное и эстетическое - осуждение и отрицание всякой чувственности как пошлой и недостойной.
Не в силах ни обуздать, ни принять собственную чувственность, Белинский крайне неодобрительно относится к проявлениям ее в поэзии Александра Полежаева. Рассуждая с точки зрения воображаемого невинного "молодого мальчика", которого надо всячески оберегать от соблазнов, "неистовый Виссарион" походя бранит Боккаччо, а роман Поль де Кока называет "гадким и подлым" произведением. Дмитрий Писарев осуждал Гейне за "легкое воззрение на женщин" и т.д.
В романе Чернышевского "Что делать?", который стал Евангелием радикальной русской интеллигенции второй половины ХIХ в., эротическая любовь показывается положительно, консерваторы видели в этой книге проповедь распущенности и вседозволенности. Но эротика Чернышевского рассудочна, она все время требует обоснования, оправдания, извинения, в ней нет непосредственности.
Подозрительно-настороженное отношение к сексуальности, унаследованное от шестидесятников и народовольцами, - не просто проявление личных психосексуальных трудностей, но и определенная идеология. Если консервативно-религиозная критика осуждала эротизм за то, что он противоречит догматам веры и внемирскому аскетизму православия, то у революционных демократов эротика не вписывается в нормативный канон человека, призванного отдать все свои силы борьбе за освобождение трудового народа. В сравнении с этой великой общественной целью все индивидуальное, личное выглядело ничтожным. Даже тончайшая интимная лирика Афанасия Фета, Якова Полонского или Константина Случевского радикальным народническим критикам второй половины ХIХ в. казалась пошлой, а уж между эротикой, "клубничкой" и порнографией они разницы и вовсе не видели.
Сходными были и взгляды русских феминисток ХIХ в. Хотя они выступали против церковного брака и требовали полного, включая сексуальное, равенства с мужчинами и за это их часто обвиняли в пропаганде подрывных "коммунистических теорий свободной любви", по всем важным вопросам секса их взгляды были такими же, как у пуританских английских и американских феминисток. Уничтожение двойного стандарта мыслилось не как присвоение женщинами сексуальных вольностей "сильного пола", а как возвышение мужчин до уровня женщин.
Короче говоря, социально-политический и нравственный максимализм русской демократической мысли оборачивается воинствующим неприятием тех самых эмоциональных, бытовых и психофизиологических реалий, из которых, в сущности, складывается нормальная человеческая жизнь. Художник или писатель, бравшийся за "скользкую" тему, подвергался одинаково яростным атакам справа и слева. Это серьезно затормозило развитие в России высокого, рафинированного эротического искусства и соответствующей лексики, без которых секс и разговоры о нем неминуемо выглядят низменными и грязными.
Конечно, не следует упрощать картину. Хотя представители русской академической живописи первой половины XIX в. не писали явных эротических сцен, без Карла Брюллова, Александра Иванова, Федора Бруни история изображения нагого человеческого тела была бы неполной. Замечательные образы купальщиц, балерин, вакханок создал Александр Венецианов.
Как и их западноевропейские коллеги, русские художники многие годы вынуждены были использовать стратегию, которую Питер Гэй назвал "доктриной расстояния":
"Эта доктрина, впечатляющий пример того, как работают защитные механизмы культуры, полагает, что чем более обобщенным и идеализированным является представление человеческого тела в искусстве, чем больше оно задрапировано в возвышенные ассоциации, тем менее вероятно, что оно будет шокировать своих зрителей. На практике это означало изъятие наготы из современного и интимного опыта, путем придания ей величия, которое могут дать сюжеты и позы, заимствованные из истории, мифологии, религии или экзотики ".
До поры до времени сексуально-эротические метафоры и образы в русской художественной культуре тщательно маскировались. В 1890-х гг. положение изменилось. Ослабление государственного и цензурного контроля вывело скрытые тенденции на поверхность, тайное стало явным. Новая эстетика и философия жизни была реакцией и против официальной церковной морали и против ханжеских установок демократов-шестдесятников. Это был закономерный этап развития самой русской романтической культуры, которая уже не вмещалась в прежние нормативные этические и эстетические рамки. Сенсуализм был естественным аспектом новой философии индивидуализма, властно пробивавшей себе дорогу.
Толчком к осознанию общего кризиса брака и сексуальности послужила толстовская "Крейцерова соната", в которой писатель публицистически заостренно выступил практически против всех общепринятых воззрений на брак, семью и любовь.
В противоположность либералам и народникам, видевшим корень зла в частной собственности и неравенстве полов, Толстой утверждал, что "неправильность и потому бедственность половых отношений происходит от того взгляда, общего людям нашего мира, что половые отношения есть предмет наслаждения, удовольствия..."
Герой "Крейцеровой сонаты" Позднышев панически боится как своей собственной, так и всякой иной сексуальности, какой бы она ни казалась облагороженной: "... Предполагается в теории, что любовь есть нечто идеальное, возвышенное, а на практике любовь ведь есть нечто мерзкое, свиное, про которое и говорить и вспоминать мерзко и стыдно". Этот ригоризм, в сочетании с патологической ревностью, делает Позднышева неспособным к взаимопониманию с женой и в конечном счете побуждает убить ее. Но трагедия эта, по мнению Толстого, коренится не в личных качествах Позднышева, а в самой природе брака, основанного на "животных" чувствах.
После выхода книги некоторые ее демократические критики, в частности, Н.К. Михайловский, пытались отделить Толстого от его героя. Однако в послесловии к "Крейцеровой сонате" Толстой открыто идентифицировался с Позднышевым и уже от своего собственного имени решительно осудил плотскую любовь, даже освященную церковным браком:
"... Достижение цели соединения в браке или вне брака с предметом любви, как бы оно ни было опоэтизировано, есть цель, недостойная человека, так же как недостойна человека... цель приобретения себе сладкой и изобильной пищи".
Более нетерпимый, чем сам апостол Павел, Толстой отрицает самую возможность "христианского брака": "Идеал христианина есть любовь к Богу и ближнему, есть отречение от себя для служения Богу и ближнему; плотская же любовь, брак, есть служение себе и потому есть, во всяком случае, препятствие служению Богу и людям, а потому с христианской точки зрения - падение, грех".