Игорь Кон - СЕКСУАЛЬНАЯ КУЛЬТУРА В РОССИИ Клубничка на березке
Герой чеховского рассказа "Ариадна" (1895) так описывает эту установку: "...Мы не удовлетворены, потому что мы идеалисты. Мы хотим, чтобы существа, которые рожают нас и наших детей, были выше нас, выше всего на свете. Когда мы молоды, то поэтизируем и боготворим тех, в кого влюбляемся; любовь и счастье у нас - синонимы. У нас в России брак не по любви презирается, чувственность смешна и внушает отвращение, и наибольшим успехом пользуются те романы и повести, в которых женщины красивы, поэтичны и возвышенны... Но вот беда в чем. Едва мы женимся или сходимся с женщиной, проходит каких-нибудь два-три года, как мы уже чувствуем себя разочарованными, обманутыми; сходимся с другими, и опять разочарование, опять ужас, и в конце концов убеждаемся, что женщины лживы, мелочны, суетны, несправедливы, неразвиты, жестоки, - одним словом, не только не выше, но даже неизмеримо ниже нас, мужчин".
Под влиянием не совсем удачного или попросту прозаического сексуального опыта, восторженная идеализация женщины сменяется ее агрессивным принижением и опошлением, причем и в том и другом случае ее собственная индивидуальность утрачивается, растворяется в стереотипно-всеобщем образе "женщины вообще".
Этот стиль поведения и мышления навязывался и женщине. Независимо от ее собственного темперамента, "порядочная женщина" не могла проявить чувственность и должна была стесняться ее даже после замужества. Если женщина не испытывала оргазма и тяготилась супружескими обязанностями, это считалось хорошим тоном, но в то же время сексуально отчуждало мужчину, побуждая его искать развлечений на стороне. Муж и жена, сами того не желая, навязывали друг другу одну и ту же, основанную на условностях и умолчаниях и заведомо сексуально неудовлетворительную, модель супружеских взаимоотношений.
Многие важные проблемы психосексуального развития, такие, как мастурбация и гомоэротизм, вообще не имели приемлемой символизации. Одна из мучительных проблем русской культуры XIX в. - мастурбационная тревожность выходит за пределы сексуальности как таковой. "Не случайно, не из простого эпатажа Розанов обзывал русских литераторов, отрицающих реальную государственную жизнь и живущих, тем не менее, почти исключительно общественно-политическими вопросами, - онанистами, - пишет Дмитрий Галковский. - Я думаю, это вообще русская болезнь. Существует полушутливая классификация европейских народов: немцы склонны к садомазохистскому комплексу, французы к эротомании и т.д. Русские явно склонны к онанизму. Какой-то европеец сказал, что любовь - это преступление, совершаемое вдвоем. Русские предпочитают совершать преступление в одиночку. Мечты сбываются очень быстро и в максимально грубой форме. В форме топора... Прямая связь между прекраснодушными фантазиями и грубейшей физиологической реальностью. Реальностью, никогда до конца не реализующейся и не приносящей подлинного наслаждения."
Тезис об особой склонности русских к онанизму - не более, чем остроумная метафора, в XIX в. страх перед мастурбацией и ее последствиями мучил не только русских. Но нельзя и преуменьшать психологическое значение этой проблемы. Недаром о ней много размышлял Достоевский.
Очень важен для русской культуры и латентный гомоэротизм. Как пишет американский историк Джеймс Биллингтон, "страсть к идеям и развитие психологических комплексов вокруг некоторых имен и понятий, вообще типичные для европейского романтизма, в России были доведены до крайности... В русской привязанности этого периода к классической древности и к сублимации сексуальности в творческой деятельности было нечто нездорово-одержимое. Кажется, что удивительные и оригинальные творческие жизни Бакунина и Гоголя были в какой-то степени компенсацией их сексуального бессилия. В эгоцентрическом мире русского романтизма было вообще мало места для женщин. Одинокие размышления облегчались главным образом исключительно мужским товариществом в ложе или кружке. От Сковороды до Бакунина видны сильные намеки на гомосексуальность, хотя, по-видимому, сублимированного, платонического сорта. Эта страсть выходит ближе к поверхности в склонности Иванова рисовать нагих мальчиков и находит свое философское выражение в модном убеждении, что духовное совершенство требует андрогинии или возвращения к первоначальному единству мужских и женских черт. В своих предварительных набросках головы Христа в "Явлении..." Иванов использовал как мужскую, так и женскую натуру ..."
Все это, конечно, не было исключительно русским и не раз описывалось в западноевропейской литературе, как до, так и после Фрейда. Тем более не приходится удивляться разрыву между литературными образами романтической любви и реальными переживаниями авторов.
Однако если на Западе отрицательное отношение к чувственности утверждали и поддерживали преимущественно консерваторы и представители буржуазных кругов, то в России эта система ценностей насаждалась также и разночинцами.
Аристократы пушкинского времени, с детства получавшие хорошее светское воспитание, даже оставаясь религиозными людьми, всегда дистанцировались от официального ханжества, а свои чувственные переживания выплескивали в шутливой похабщине. Разночинцам, выходцам из духовной среды и бывшим семинаристам, сделать это было значительно труднее. Порывая с одними устоями своей прошлой жизни, они не могли преодолеть других. Перенесенные в чуждую социальную среду, многие из них мучительно страдали от застенчивости и тщетно старались подавить волнения собственной плоти. Тем более, что, как и у прочих людей, в их сексуальности не все было каноническим.
Темпераментный, чувственный и страшно застенчивый Белинский преследуем мыслью, что "природа заклеймила" его лицо "проклятием безобразия", из-за которого его не сможет полюбить ни одна женщина. Единственной отдушиной для него была страстная, неосознанно гомоэротическая дружба, стержень которой составляли бесконечные интимные излияния. "Боткина я уже не люблю, как прежде, а просто влюблен в него и недавно сделал ему формальное объяснение", пишет Белинский Михаилу Бакунину.
В переписке Белинского с Бакуниным молодые люди буквально соревнуются в постыдных саморазоблачениях. Стоило Бакунину признаться, что в юности он занимался онанизмом, как Белинский пишет, что он еще более грешен: "Я начал тогда, когда ты кончил - 19-ти лет... Сначала я прибег к этому способу наслаждения вследствие робости с женщинами и неумения успевать в них; продолжал же уже потому, что начал. Бывало в воображении рисуются сладострастные картины - голова и грудь болят, во всем теле жар и дрожь лихорадочная: иногда удержусь, а иногда окончу гадкую мечту еще гадчайшей действительностью".
Несмотря на постоянную "потребность выговаривания", эти переживания тщательно скрывались от друзей. "Бывало Ст(анкевич), говоря о своих подвигах по сей части, спрашивал меня, не упражнялся ли я в этом благородном и свободном искусстве: я краснел, делал благочестивую и невинную рожу и отрицался". Зато теперь, когда они с Бакуниным признались другу другу в "гадкой слабости", их дружба наверняка станет вечной...
Характерно, что эти душевные излияния прекратились сразу же после женитьбы Белинского.
Проблема соотношения возвышенной любви и вульгарной чувственности, которой он стыдился, занимает важное место в дневниках 20-летнего Николая Чернышевского.
"... Я знаю, что я легко увлекаюсь и к мужчинам, а ведь к девушкам или вообще к женщинам мне не случалось никогда увлекаться (я говорю это в хорошем смысле, потому что если от физического настроения чувствую себя неспокойно, это не от лица, а от пола, и этого я стыжусь)..."
"...Сколько за мною тайных мерзостей, которых никто не предполагает, например, разглядывание (?) во время сна у детей (?) и сестры и проч.".
11 августа 1848 г. Чернышевский и его ближайший друг Василий Лободовский, оба "сказали, поправляя у себя в штанах: Скверно, что нам дана эта вещь".
"Ночью... я проснулся; по-прежнему хотелось подойти и приложить... к женщине, как это бывало раньше...". "Ночью снова чорт дернул подходить к Марье и Анне и ощупывать их и на голые части ног класть свой ... Когда подходил, сильно билось сердце, но когда приложил, ничего не стало".
Столь же мучительны юношеские переживания Николая Добролюбова. "Я не знал детских игр, не делал ни малейшей гимнастики, отвык от людского общества, приобрел неловкость и застенчивость, испортил глаза, одеревенил все члены"...
Одинокий 16-летний подросток страстно привязался к своему семинарскому преподавателю И. М. Сладкопевцеву: "Я никогда не поверял ему сердечных тайн, не имел даже надлежащей свободы в разговоре с ним, но при всем том одна мысль - быть с ним, говорить с ним - делала меня счастливым, и после свидания с ним, и особенно после вечера, проведенного с ним наедине, я долго-долго наслаждался воспоминанием и долго был под влиянием обаятельного голоса и обращения... Для него я готов был сделать все, не рассуждая о последствиях". Эта привязанность сохранилась даже после отъезда Сладкопевцева из Нижнего Новгорода.