Макс Зингер - 112 дней на собаках и оленях
Преимущественный цвет псовины серый (волчий), белый и черный. Окраски других цветов говорят о непородистости собаки.
Лайки отличаются верхним, дальним и острым чутьем, энергичным на быстром галопе ходом, злобностью и умелой хваткой зверя, сильным и звучным голосом, а также послушанием. Они позывисты и не теряют связи с охотником, ездовые же собаки хорошо «гаркаются», то-есть точно выполняют команды каюра. Рост лайки несколько выше полуметра.
По древним верованиям чукчей, новопришелец в царство мертвых должен пройти через особый собачий мир. Кто плохо обращался на земле с собаками, того в подземном собачьем мире собаки жестоко преследуют. Быть может, поэтому мой Атык столь милостив к своим ездовым и очень редко их наказывает остолом за непослушание. Однако Рольтынват придерживается совершенно противоположного правила. И часто слышатся повизгивания его ездовых, которых он нещадно дубасит звенящим остолом. Атык называет свою курительную трубку «товарищем скуки». Он называет также «товарищами скуки» и своих ездовых собак…
На Севере наилучшими ездовыми заслуженно считаются колымские лайки. Они крепки, выносливы и нетребовательны.
Атык управляет собаками удивительно спокойно, редко повышает голос, во время езды ласково разговаривает с ними или мурлычет себе что-то под нос, словно подпевает.
Но не все каюры так спокойны. Часто в караване слышатся и шум, и крики. Очень нервничает юный Рольтынват. Его раздражает медленный бег нарт, особенно донимает концевая собака в упряжке. Когда его нарты сильно отстают от каравана, — беда! Поубавит вспыльчивый каюр шерсти у ленивой.
…Ни одного встречного в пути. Снег да снег. Ветер да ветер. Там, где особенно крепко поработал свирепый ветер, лежат голые черновины, по-местному их называют выдувками.
Пурга перемела тундру, испортила путь. Собаки-бедняги едва бредут по глубокому» снегу.
Вдали отчетливо белеют снеговые остроконечные головы высоких гор. Их вершины залиты лучами невидимого нам солнца. Кажется, что горы сплошь выложены из снега, так они ослепительно белы.
Мальков взял слишком влево. Мы кружим, уклонившись от прямого пути. Об этом толкует Атык. Он достает из-под сиденья небольшой мешок, такой же пестрый, как и камлейка каюра (здесь любят цветастые материи), и угощает меня вареным, растолченным и замороженным мясом. Эти темные волокна пахнут дымом, но кажутся мне необычайно вкусными. Я ловлю себя на том, что мне полюбился дым. Очевидно потому, что там, где дым, там тепло и отдых.
Даже Атык порой сбрасывает свои рукавицы и, потирая ладони, говорит: — Холод, да холод!
Убежден, что он так говорит больше из сочувствия ко мне. Не так уже холодно Атыку, да и мороз чуть более двадцати градусов. И переносится холод в тундре значительно легче, чем в Москве, хотя бы потому, что одеты мы по-полярному — тепло, легко и удобно.
Нарты прыгают по застругам, как бричка по булыжнику. Ветер гребнем расчесал снежную гриву тундры, прибил и уплотнил снег, сделал его твердым, подобно асфальтовой мостовой.
Я потираю камусной рукавицей щеки и кончик носа: нет, конечно, не жарко! Следует поберечься на всякий случай от обморожения. Приходится непрерывно следить за собой.
Вдруг собаки перешли на бешеный галоп. Трудно усидеть на нартах. Крепко держусь за Атыка обеими руками, чтобы не вылететь на подскоке. Что случилось? Куда несутся нарты? А, вот в чем дело: впереди видна изба, напоминающая огромный ящик. Изба без двускатной крыши, без обычных окон. Вместо окна — небольшая прорезь, и в ней льдина. Вот отчего понесли собаки, — они увидели жилье. Там, где жилье, там пища и отдых.
Перед нами чаунская фактория. Она стоит у самого устья реки Чаун. Здесь кооператив чаунского райисполкома. Оленеводы приходят сюда для сдачи пушнины и покупают здесь чай, табак, сахар, мануфактуру…
Атык не торопится в избу. Его первая забота не о себе, — о собаках. За целый день они ничего, кроме снега, не ели. Утоляя жажду, они хватали снег не только на каждой остановке, но даже на полном ходу ухитрялись копнуть снег заостренной мордой. Теперь они должны отдохнуть, а затем подкрепиться олениной.
Мы входим в просторную избу. Здесь не очень тепло, но чисто и уютно. Незатейлива самодельная мебель.
Видно, что сам хозяин любовно делал ее. Топчаны вместо кроватей. На стене портреты Ленина и Сталина. Несколько книжек на подоконнике. Они затрепаны, превратились в лоскутья. Хозяйка — небольшого роста, сухощавая женщина — смуглокожа и напоминает своей внешностью цыганку. Ее движения ловки и быстры. Она не скрывает своего удивления, увидев сразу столько гостей, но ничуть не смущена нашим приездом. Вмиг на столе появляется посуда, вилки и ножи. От печки несет вкусным ароматом вареного оленьего мяса. Вместо воды в большом чугуне мелко нарубленный пресный лед.
Каждому в этой избе находится место. Жена заведующего чаунской факторией — единственная обитательница Чауна — Соня рассказывает нам, что муж ее уехал в Певек за грузом. Мы не встретились с ним, кружа по тундре.
Поданы на стол «пупки» гольца, серебрящиеся на тарелке высокой горкой, — это брюшки очень вкусной рыбы из рода лососей.
Хозяйка осведомлена обо всем, что делается в Певеке. — Откуда же? — удивляемся мы. — Торбазное радио! — отвечает Соня: — Вести, принесенные сапогами, — шутливо поясняет она.
Надо признать, «торбазное радио» разносит вести по тундре с исключительной быстротой от избы к избе, от яранги к яранге на десятки и даже сотни километров.
Четвертый день мы идем по тундре, но до Чауна уже дошла весть о нашем большом морском походе и о других событиях, происшедших на зимовке кораблей уже после нашего отъезда.
То, что рассказала женщина напоследок, взволновало каждого из нас… Пароход «Урицкий» зазимовал в открытом море в стороне от каравана, километрах в сорока от Чаунской губы. Весной неизбежные подвижки льдов и сжатия могли повредить «Урицкий». Командование экспедиции решило на всякий случай создать на побережье несколько продовольственных баз в тех местах, куда могли выйти, покинув судно, моряки.
Над базами установили приметные красные флаги.
Чукче Памьяту, возле яранги которого расположилась одна из продовольственных баз, было сказано, что в море дрейфует пароход и что продовольствие в ящиках приготовлено на всякий несчастный случай с экипажем. Брать это продовольствие ни в коем случае нельзя. Укунаут, жена Памьята, тоже слышала разговор мужчин. Она поняла, что от сохранности этих грузов может зависеть жизнь тридцати двух человек.
Попрощавшись с чукчами, моряки собирались ехать обратно в Певек. Памьят и Укунаут обещали смотреть за грузом и бережно хранить его. Услышав, что у Певека зимует много кораблей, Памьят запросился ехать вместе с моряками.
— Зачем тебе, Памьят? — спросил один из них.
— Почаюю, погостюю, — ответил чукча.
Упряжка Памьята ушла вместе с моряками к Певеку. Чукча обещал вскоре вернуться домой. Но прошла неделя, началась другая, Памьят не возвращался. Укунаут забеспокоилась. Ей приходило в голову, что Памьят провалился с нартами в расселину между льдинами или попал в лапы голодного ошкуя. К тому же, беспечный Памьят уехал гостевать на Певек, оставив семье моржового мяса всего лишь на три дня. Мясо пришло к концу. Укунаут варила оленьи шкуры, очищая их от шерсти «острым охотничьим ножом. А Памьят в это время ходил в Певеке с парохода на пароход, гостил у моряков, слушал патефонные пластинки, смотрел кинокартины, неизменно восклицая свое «каккумэ!», и, затаив дыхание, следил за радиопередачей в кают-компании флагмана ледокола.
В ту зиму морозы начались дружно. В яранге Укунаут вскоре иссяк нерпичий жир. Погас светильник-жирник, стало темно, холодно и голодно. Укунаут больше всего беспокоилась о детях. Ничего не оставалось другого, как бросить ярангу и итти на Певек.
Завернув детей в тряпье, остававшееся в яранге, Укунаут усадила их в легкие беговые нарты, привязала к задку, чтобы ребята не вывалились по дороге, и пошла пешком, таща за собой нарты, к Певеку, за сорок километров. Ночевала она на берегу моря, укрывшись от ветра за высокий торос. Дети тихонько плакали от холода и голода. Укунаут растирала им ручонки и отогревала своим дыханием. Голод мучил и ее. Но силы не покидали женщину. Ночью ей снился теплый полог, яркий жирник, большой дымящийся медный чайник и рядом любимый, но беспечный Памьят. Во сне она простила ему беспечность…
Проснувшись, она беспокойно заспешила вперед. Ветер мел поземку и, шурша по тундряному берегу, поднимал невысокую пургу. Укунаут часто останавливалась, чтобы перевести дыхание. Она боялась, что пурга поднимется выше колен, тогда нехватит сил тащить нарты. В пургу и собаки ложатся…
Хотелось пить. Во рту пересохло. Язык прилипал к нёбу. Она мяла в руках снег и глотала его, чтобы облегчить томительную жажду. Дети тоже ели снег. Несколько раз Укунаут падала в изнеможении. Она поднималась, делала несколько шагов вперед и снова падала, но знала одно: надо итти вперед, туда, где русские. Там — спасение ее и детей. Русские не дадут умереть. И, преодолевая смертельную усталость, Укунаут снова шла вперед.