KnigaRead.com/
KnigaRead.com » Документальные книги » Публицистика » Лев Аннинский - Красный век. Эпоха и ее поэты. В 2 книгах

Лев Аннинский - Красный век. Эпоха и ее поэты. В 2 книгах

На нашем сайте KnigaRead.com Вы можете абсолютно бесплатно читать книгу онлайн Лев Аннинский, "Красный век. Эпоха и ее поэты. В 2 книгах" бесплатно, без регистрации.
Перейти на страницу:

Впрочем, не спрятана. Клюев ее читал знакомым, поэма ходила по рукам. От нее и гибель пришла. "Я сгорел на своей "Погорельщине", — признал он уже в ссылке.

Оттуда же, из нарымской бездны, донеслись последние его строки:

                   Я умер! Господи, ужели!?
                   Но где же койка, добрый врач?
                   И слышу: "В розовом апреле
                   Оборван твой предсмертный плач!"

Ошибся. Не в апреле его убили, в октябре. В октябре 1937 года, в томской тюрьме — полупарализованного старика, молившего о пощаде, расстреляла какая-то местная "тройка".

                   Оледенелыми губами
                   Над росомашьими тропами
                   Я бормотал: "Святая Русь,
                   Тебе и каторжной молюсь!.."

ВЕЛИМИР ХЛЕБНИКОВ:

“МОЙ БЕЛЫЙ БОЖЕСТВЕННЫЙ МОЗГ Я ОТДАЛ, РОССИЯ, ТЕБЕ"

В 1908 году в Петербурге появляется тихий провинциальный студент, выросший на волжских кочевьях и вынесший оттуда не широкогульное буйногласие, как можно было бы ожидать, а отрешенный взгляд "в никуда" и застенчивость, граничащую с онемением.

С собой он привозит большую корзину стихов, и среди них такое,

                   Россия забыла напитки,
                   В них вечности было вино,
                   И в первом разобранном свитке
                   Восчла роковое письмо.

                   Ты свитку внимала немливо,
                   Как взрослым внимает дитя,
                   И подлая тайная сила
                   Тебя наблюдала хотя.

Символистская элита, собирающаяся в "Башне" у Вячеслава Иванова, имеет некоторые основания отнестись к пришельцу со снобистским недоверием (а податься юному дебютанту больше некуда). Во-первых — "вино вечности", "тайная сила", заезженные романтические штампы. Во-вторых — дикий синтаксис, выперший в финале оборотом чуть не в стиле капитана Лебядкина. В-третьих — выкрутасные полупонятные слова: "восчла", "немливо"…

Но печать вечности проступает именно в мистической, необъяснимой ПОНЯТНОСТИ немыслимых слов. В том, что дикий синтаксис не останавливает поэта, сомнамбулически идущего к цели сквозь заросли захватанной лексики. В том, что он ничего этого НЕ ЗАМЕЧАЕТ, ибо всматривается "сквозь все" в какую-то свою тайну.

Впоследствии литературоведы, расшифровывая наследие Хлебникова, объяснят и бессвязность мысли, и сбивчивость речи, и дикую, а точнее, дикарскую, с точки зрения профессиональной гладкости, фактуру текста, — все то, что Мандельштам назовет ДЕВСТВЕННОЙ НЕВРАЗУМИТЕЛЬНОСТЬЮ, и без чего, однако, исчезнет то, что делает Хлебникова гением.

В кругу профанов он долго слывет юродивым, блаженным, "идиотом от Достоевского", но в кругу авгуров он признан гением сразу, и именно в самых яростно-непримиримых, самых ревнивых, самых агрессивно-неприступных кругах тогдашней словесности. Для символистов он странен, для акмеистов темен — его поднимают на щит футуристы, они пишут его имя особо крупным шрифтом на обложках коллективных сборников и кричат публике его стихи на скандальных тусовках, потому что сам он читать стесняется. Он ходит где-то обок, подобно длинноногой птице, изъясняется тихим клекотом и смотрит поверх голов в синее небо.

Его "роковое письмо" о России дышит предчувствием катастрофы. Но после 1905 года предчувствие катастрофы висит в воздухе. Русское воинство, пошедшее к дальневосточному дну, пробудило будущих поэтов Серебряного века: "Все мы пишем после Цусимы", — отмечает Хлебников еще пять лет спустя, ровно за год до обвала России в пучину Мировой войны: "после Цусимы" имена вещам надо давать заново.

Вещи валяются разбросанные и перебитые, вино разлито; на стене обозначены роковые письмена: исчислено, взвешено, роздано. Но даже не это поразительно в том свитке, который разворачивает явившийся в поэзию Хлебников, а детская интонация, с которой он восчитывает приговор. Странное скольжение смыслов.

Подлость жребия прорисована так же ясно, как благоговейно-немое доверие к этому жребию, но соединение этих начал загадочно. В этом соединении ведовства и неведения есть что-то первозданное, первобытное, пограничное, запредельное, детское.

Детство Хлебникова проходит в домашних уроках французского языка, музыки, рисования, естествознания и изящной словесности, дополненных в свой час гимназиями, а потом и университетами, в коих кочует он с факультета на факультет, но не кончает ни одного.

Наследственность насквозь культурна. Если бы пошел в отца, мог бы стать ученым, природоведом, лесоводом, орнитологом; если бы в мать — педагогом: историком, словесником. Родители, оставшиеся в Астрахани, всю жизнь с ужасом наблюдают сомнамбулическое кочевье сына. Истоки кочевья — там же, в первых впечатлениях: Калмыкия, Украина, Татария — служебные переезды отца и всей семьи. Это фактическая канва судьбы, из которой поэт извлекает — смысл, не вполне совпадающий с метрикой.

По метрике он — уроженец городка Тундутова Малодербетовского улуса Астраханской губернии (отец — попечитель округа).

По внутреннему ощущению поэт рождается в несколько иной реальности:

"…в стане монгольских исповедующих Будду кочевников — имя "Ханская ставка", в степи — высохшем дне исчезающего Каспийского моря (моря 40 имен)…"

Далее идет разработка характера:

"При поездке Петра Великого по Волге мой предок угощал его кубком с червонцами разбойничьего происхождения…"

Далее — разработка генетического состава:

"В моих жилах есть армянская кровь (Алабовы) и кровь запорожцев (Вербицкие), особая порода которых сказалась в том, что Пржевальский, Миклуха-Маклай и другие искатели земель были потомками птенцов Сечи…"

Отметим поэтические мотивы.

Во-первых, Восток. Будда, монголы. То, что позволяет хлебниковедам представить его глашатаем освобождения Азии от рабства у Европы (и что подкреплено фразой: "Выступил с требованием очистить русский язык от сора иностранных слов…").

Во-вторых, призрак моря, мерцающего в сорока именах и в конце концов ИСЧЕЗАЮЩЕГО. То, что позволяет комментировать в Хлебникове некрофила, мистика (и тоже подкреплено веером высказываний).

В-третьих: пересечение двунадесяти кровей: армяне, сичевики, русские, татары… Двунадесяти вод: "Волга, Днепр, Нева, Москва, Горынь…" В свете того, что с первых публикаций Хлебникова сопровождает слава воителя за все русское против всего иностранного, — его зачисляют в то неославянофильское поветрие, которое охватывает русскую интеллигенцию в начале века, — но надо почувствовать, КАК он оркеструет свое появление в точке, где пересекаются ветры:

"Принадлежу к месту Встречи Волги и Каспия-Моря (Сигай). Оно не раз на протяжении веков держало в руке весы дел русских и колебало чаши".

Вслушаемся опять в мотивы. Весы. Равновесие. Равенство возможностей и равнодостойность начал. Колебание чаш: не победа одного начала над другим — сопряжение. Взаимовглядывание. ВСТРЕЧА.

Да, но практические поступки вроде бы не подтверждают этих балансов! Пишет же Хлебников, едва прибыв в столицу, ура-патриотическое письмо по поводу очередного балканского кризиса и печатает в газете "Вечер"!

Пишет. Печатает. Потом отрекается: "крикливое воззвание к славянам". Дань моменту. Можно сказать, что такая же дань моменту (но другому) — его участие в революционном выступлении казанских студентов в 1903 году. Идет на демонстрацию вместе со всеми, а когда появляется полиция, и все разбегаются, — остается на месте. "Надо же кому-то и отвечать". Отвечает по-хлебниковски: отсидев, перестает ходить в университет. Отчислен. Ни "борьбы", ни "убеждений" — лунатический проход "сквозь все".

Его поступки действительно кажутся безумными, хотя в них каждый раз прочитывается "ближний разум", то есть вполне объяснимая и даже предсказуемая реакция на меняющуюся ситуацию. Корпоративная солидарность — как в случае обструкции, устроенной Хлебниковым приехавшему в Питер Маринетти. Демонстрирование революционного хамства — когда Хлебников телефонирует в Зимний Керенскому, что сим дает ему публичную пощечину. Всемирно-революционный экстаз, — когда Хлебников учреждает Правительство Земного Шара и себя в качестве главы. Для "сверхпоэмы" нормально, но Хлебников проделывает такие вещи с полнейшей практической серьезностью, и только странная смена состояний, все время как бы перетекающих в собственную противоположность, дает окружающим основания видеть в нем безумца.

"Мудрость мира сего есть безумие перед Богом". Перефразируя апостола, можно сказать, что безумие Хлебникова в "ближнем" (или дольнем) мире, где он все время не очень ловко действует согласно "текущему моменту", есть знак его завороженности каким-то иным началом, и с точки зрения этого начала "текущие" манифесты, обструкции и пощечины есть безумие.

Перейти на страницу:
Прокомментировать
Подтвердите что вы не робот:*