Борис Парамонов - След: Философия. История. Современность
Все происходившее после августа 91 года можно расценить как длящееся доказательство этого тезиса — о неспособности идеалистов шестидесятнического призыва к реальной государственной работе. Придя во многих местах к власти, они нигде не сумели удержаться. И я не уверен, следует ли по этому случаю печалиться. Один чрезвычайно яркий и трагичный пример показывает, что печалиться как будто не стоит. Это Гамсахурдиа и его режим в Грузии. В сущности, революция в России не удалась, потому что не было соблюдено главное, по Ленину, условие всякой революции, претендующей на успех: не был сломан аппарат старой власти. И это, оказалось, хорошо, во всяком случае лучше, чем Гамсахурдиа, переводчик Шекспира.
Тут возможен вопрос: а вправе ли мы выводить феномен диссидентства, сформировавший таких людей, как Гамсахурдиа или Сергей Ковалев, из шестидесятнической традиции? В одном отношении безусловно: обоим явлениям свойствен некий мечтательный идеализм, воспитанный в литературной русской школе. Маниловщина и обломовщина преобладали в облике и мыслях этих людей. Можно пойти еще глубже и свести этот тип к русско-христианской традиции неделания, всяческого «нестяжательства». Эта порода людей и мыслей казалась тотально искорененной в опыте коммунизма. Оказалось — нет; оказалось — самый коммунизм, в литературно дистиллированном варианте, способствует порождению таких людей В конечном счете коммунизм тоже ведь своего рода нестяжательство. И его победили — внутренне преодолели — стяжатели. Косность человеческой природы, банальность самого бытия надо брать со знаком плюс, — как это сделал Михаил Булгаков в «Роковых яйцах». Мир спасется грешниками.
1998Фаринелли или Карло Броски?
Существует вопрос о конце так называемого постмодернизма. Предполагается, что он умер и не воскреснет. Я не могу согласиться с этим, уже достаточно распространенным мнением, и вот по какой причине. Вопрос о постмодернизме страшно сужен в сегодняшних русских дискуссиях. Этим термином означают сплошь и рядом чисто эстетические поиски и потуги (иногда, впрочем, и свершения). Между тем явление, стоящее за этим словом, много шире и значительней. Это целостное мировоззрение культуры, вступившей в цивилизационный период, мировоззрение цивилизации — в шпенглеровском и русском (да, и русском!) значении этого слова. В России с этой контроверзой мы встречаемся уже в спорах славянофилов и западников: славянофилы были не против (западной) культуры, а против тамошней и тогдашней (уже!) цивилизации. Критика Запада Иваном Киреевским была критикой цивилизации, то есть рационалистического сужения целостной культуры. Потом тема очень остро была поставлена у Блока: у него это вопрос о культуре и стихии. «Культурой» он считал как раз цивилизацию, утратившую связь со «стихией», с бытийными своими основами; то есть культура, забывшая о стихии, претерпевает рационалистическое, прагматическое и утилитаристское уплощение. На известие о гибели «Титаника» он отреагировал знаменитыми ныне словами: «Есть еще океан». Но это уплощение и упрощение культуры как раз и есть то, что произошло и утвердилось в современном, в нашем мире, в котором бесспорно — хочется нам этого или нет — главенствует Америка, цивилизационная твердыня. Сегодня «Титаник» в Америке — сделавший колоссальные сборы фильм, и этот «Титаник» уже назван непотопляемым. Вот выразительный символ постмодернизма: игровое воспроизведение прежних культурных коллизий выходит за рамки искусства и становится стилем жизни, сама жизнь превращается в шоу, в «симулякр» (термин Бодрийяра). Постмодернизм торжествует в жизни, а это куда важнее приключений его в узких рамках эстетики. Старый спор о культуре и цивилизации окончен. Конец этого спора — это и есть пресловутый «конец истории». С концепцией этого конца можно не соглашаться лишь при одном условии: если вы хотите самый этот конец закончить, переиграть все заново, вернуться от постмодернизма, то есть от «цивилизации», к «культуре». Возможен ли такой «конец конца»? И главное: а стоит ли его хотеть? Чтобы разобраться в своих желаниях, нужно отдать себе отчет в содержании всех вышеупомянутых терминов. Так ли бесспорно хороша культура? надо ли воскрешать этого Лазаря? — вот вопрос вопросов.
Здесь можно вспомнить давнюю статью Бердяева «Воля к жизни и воля к культуре» — приложение к его книге «Смысл истории». Некоторые из его тезисов уже содержатся имплицитно в сказанном выше. В целом мысли Бердяева таковы. Культура — всегда великая неудача жизни, в ней даны символы и знаки, а не реальное преображение бытия, не достигнут иной, небывалый жизненный статус. Не жизнь меняется, а пишутся книги, симфонии и картины. Зрелая, самосознающая культура начинает понимать этот свой символический, «конвенциональный» (так бы уже Поль Валери сказал) характер, и в ней возрастает воля к жизни, a воля к культурному творчеству ослабевает. Просвещенная культура, сознающая свою бытийную тщету, начинает перерастать в цивилизацию, установка которой — в воздействии на жизнь, в реальных планах ее преображения, в проекте технического господства над бытием. Цивилизация, в отличие от культуры, не символична, а реалистична. Падает уровень культурного творчества, оно иссякает и исчезает, уступая место свершениям технической, во всех смыслах, цивилизации.
Какова же связь цивилизации и культуры в плане исторической преемственности, возможна ли такая связь вообще, помимо фигуры отрицания? Да, эта связь есть, но очень специфическая, говорит Бердяев, — и тут уже нужна цитата, которую я еще курсивом выделю:
Вся красота культуры, связанная с храмами, дворцами и усадьбами, — переходит в музеи, наполняемые лишь трупами красоты. Цивилизация — музейна, в этом единственная связь ее с прошлым.
В выделенных словах — предельно краткая и предельно точная формулировка того, что потом (сейчас) стали называть постмодернизмом, но — необходимейшее уточнение! — единственно в эстетическом смысле. Сегодняшняя или, как полагают многие, уже вчерашняя эстетическая практика целиком охватывается этой методой, этой «музеизацией» как приемом современного искусства. Культура становится «Архивом» (Деррида), «Библиотекой» (Борхес). Вы не пишете новых книг, а читаете старые, современный писатель — это читатель: таков Борхес. Нельзя забывать и формулу Томаса Манна: пародия — игра с формами, из которых ушла жизнь. Это уже и Джойс, и практика всякого рода «центонов». Наше время — аналог александрийского периода греческой истории. «Как мумия, легла Эллада / В александрийский саркофаг».
Я не знаю, какая самоновейшая художественная практика («практики», «стратегии», «жесты») идет (идут) на смену этим музеизации и духу пародии и какие тут возможны ренессансы, но ясно, что резон существования цивилизации в целом отнюдь не музеен, она по определению (бердяевскому же) устремлена к жизни, к житейской, в самом широком смысле, практике. Цивилизация — это тот живой пес, который лучше мертвого льва культуры. С этим псом совокупляется Олег Кулик. Но почему же, в конце концов, лучшее, казалось бы, и высшее — культура — обречено на постжизнь ископаемых остатков? какой в культуре был имманентный порок, обусловивший ее смертность, — помимо указанного Бердяевым абстрактного ее символизма?
Бердяев не то что прошел мимо, но не сделал акцента на важнейшем качестве культуры — на ее укорененности в мифе или, лучше сказать, в фикции, фикциях. Правда, он говорит о происхождении ее из культа, но для нас это уже «не звучит». Культура не дает точного знания о мире, она не верифицируема, то есть условна, конвенциональна. Культурный миф, поставленный рядом с научным знанием, не может выдержать такого сопоставления — и отмирает. Происходит столкновение возвышающего обмана с тьмой низких истин, и свойство послед них таково, что они всегда убеждают большинство. Истину нельзя поставить на голоса, говорил еще Герцен, но усвоенная, вошедшая в «культурный» (sic!) оборот, она способна убедить всякого. Дискурс цивилизации обращен к общему достоянию — разуму, рацио. Что может думать о непорочном зачатии нынешний школьник, обученный технике как размножения, так и предотвращения оного? И нужно ли скрывать от него эти низкие истины? (Да и низкие ли они? Они не низкие, они фундаментальные, а фундамент всегда внизу.) Их и не скрыть, как не скрыть шило в мешке. Мешок или, лучше сказать, воздушный шарик культуры, этим шилом проколотый, испустил дух. Другой образ: разгаданный фокус бессмысленно повторять; цивилизация обессмысливает самый жанр культурного фокусничества; как говорил Бердяев же, — разоблачает иллюзии культуры.
Тут появились слова, может быть, важнейшие для предлагаемого рассуждения: большинство и голосование. Это — демократия. Сегодня нельзя вести разговор о культуре вне контекста демократии. Демократия и есть наиболее действенный агент и катализатор цивилизационной мутации культуры. Разум всеобщ, то есть демократичен. Цивилизация и демократия внутренне сродны, едва ли не тождественны. Разумными, рациональными аргументами нельзя обосновать какую-либо социальную иерархию, очень легко и, так сказать, органично обосновываемую в любом культурном мифе. И цивилизация в эпоху восстания масс взамен красоты, требующей высокого строя души, предлагает всем доступный комфорт — доступный не только экономически, но и, так сказать, духовно, как норма долженствования. Господствует, по крайней мере в установке, гедонизм и эвдемонизм, ориентация на счастье, хотя бы на тот же комфорт. Человек, однажды этого вкусивший, от подобных завоеваний (и идеалов) уже не откажется, он уже совращен и прельщен «умным духом», коварным змием цивилизации. Вопрос все тот же возникает: а нужно ли отказываться? Это и есть вопрос о Фаринелли и Карло Броски. Что лучше: превратить мальчика в кастрата во имя высокого искусства и всяческого бельканто или отказаться от этого проекта и дать ему вкусить некие элементарные радости бытия? Вопрос этот риторический, на самом деле уже не существующий. Высота и глубина исчезли, но культура, в упрощенной форме цивилизации, пошла вширь, приобщила к ликбезу, медицинскому страхованию, правилам гигиены.