Захар Прилепин - TERRA TARTARARA. Это касается лично меня
Он сделал из маленького народа народ великий, упрямый, несломленный и гордый. Единственное социалистическое государство в Западном полушарии! И там, надо сказать, не умирают от голода. Мало того, продолжительность жизни на Кубе — почти 77 лет у мужчин и 79 у женщин. Что неудивительно — ведь на 100 тысяч кубинцев приходится 591 врач, в то время как в США — 549, у нас — 420, а в Боливии — 73.
И хотя там падают темпы рождаемости, на Кубе до сих пор наблюдается именно что прирост населения, то есть людей по-прежнему год от года становится больше, а не меньше. В отличие опять же от России: у нас если в позапрошлом году вымерло 800 тысяч человек, а в прошлом «всего» 700 тысяч — это на чистом глазу именуется «демографическим взрывом».
Сил уже нет все это выслушивать в самых разных аранжировках…
Закрою глаза, и мигом
Все вокруг такие мучачос,
Все вокруг такие амигос,
А открою глаза и плачу.
Куба далеко!
На Кубе миллион юношей и девушек имеют высшее образование, при том что кубинцев всего 11 миллионов. Еще там реальный подъем экономики вовсе не связан с приростом количества кубинских миллиардеров, которых там нет вовсе.
Бог любит кубинцев не меньше, чем Хемингуэй, — они милы ему настолько, что возле берегов Кубы недавно нашли нефть. Всего лишь в 20 милях к северо-востоку от Гаваны! Чуть ли ни 10 млрд баррелей: для экспорта вполне хватит и еще самим останется.
Сегодня многие спорят, что станется с Кубой после Фиделя.
По большому счету, это уже не важно. Фидель отвоевал чуть ли не целое столетие у истории, намертво впечатав туда свое горячее имя, — не такая уж малая победа, и разве стоит желать большего? Даже самые злые враги Кастро не смеют испытывать сегодня злорадства — и это очень важно.
Какая разница, что придет на Кубу — китайский государственный капитализм, американский протекторат или русское бездорожье. Хочется, конечно же, чтобы Куба осталась все той же, единственной в Западном полушарии, горячей и страстной Кубой, — но при любом исходе история ее уже сложилась и пересмотру не подлежит. Имя Фиделя звучит как поэтическая строчка, и сколько еще отдаваться этому имени в жадных до веселого дела сердцах — никто даже не догадывается.
Что тебе снится теперь, Фидель, в этом жарком кубинском феврале?
Зимой 56-го года отряд Фиделя высадился на берегу Кубы, это был декабрь.
Зимой 57-го года Фидель провел бой у реки Ла-Плата, и это стало первой удачной операцией его бойцов, то было в январе.
Зимой 59-го года Кастро во главе колонны Повстанческой армии вступает в столицу и вскоре занимает кресло премьер-министра, как раз в феврале, 49 лет назад.
Самолично в эту зиму уходя от власти, Фидель одерживает очередную зимнюю победу, и, возможно, еще не последнюю.
Он по-прежнему полон достоинства и в отличие от большинства государственных правителей минувшего столетия, известных мне (уж российских-то наверняка), не делает вид, что собирается жить вечно: «Готовить Кубу психологически и политически к моему отсутствию — вот что было моим главнейшим обязательством после стольких лет борьбы, — говорит Фидель. — Я бы предал мою совесть, принимая на себя ответственность, требующую мобильности и полной самоотдачи, которых я лишен по физическим причинам. Я говорю это без драматизма».
Это слова не пасынка, но сына. Тот самый случай, когда подступившая к глотке драма звучит светло и чисто. Ну, как поэзия, я же говорю. В России эта высокая нота особенно хорошо слышна.
Раньше Кубе снилась наша страна. Потом Куба снилась нам. После сны перепутались, и краски их размылись. Но стихи все еще звучат.
Мне снилась даль, подсолнух подле хаты,
Калитка, отраженная в реке.
Когда на берег я сбегал по трапу,
Стучало сердце в каждом каблуке.
Я к матери бежал, кусая губы,
В косых лучах смеющейся слезы.
А по стране, как отпечатки Кубы,
За мной тянулись красные следы.
А это уже о будущем. Это уже о будущем сказано.
СЛИШКОМ МНОГО ПРАВЫХ
Мне и не вспомнить теперь, с какой целью мы собирались с пацанвой на огромном сеновале, в конюшне. Скорее всего, там было тепло, а внизу дышал и перебирал большими губами конь. Приходил конюх, и мы затихали в испуге, беспричинно хихикая в ледяные воротники.
В переизбытке чувств, чтоб всех вконец рассмешить, один чернявый, с наглыми глазами пацан из соседней, приросшей к нашей деревни нарисовал на морозном оконце свастику: до сих пор вижу его грязный ноготь и вдохновленное лицо с ехидным прищуром.
Сосед мой, Саша, живший через дорогу от нас, простой и, быть может, не самый разумный паренек, завидев рисунок, дернул щекой и спросил:
— Ты это… опять?
— А чего? — ответил чернявый. — Я вообще считаю, что Гитлер был… что надо. Столько стран захватил.
Утопая в сене, Саша перевалился поближе к оконцу и звонко ударил рисовальщика в челюсть.
Тот ответил дурным, обиженным матом и сразу получил еще раз, но уже в нос, из которого яркая и очень обильная весело полилась кровь.
Сашу я не видел уже четверть века, но многие годы в дурных и унизительных ситуациях, когда унижали не меня даже, а нечто крайне важное вне меня и надо мной, я говорил себе: «Сейчас Сашка придет и…»
Слишком много толерантности, знаете ли. Слишком часто я сам себе позволял всевозможные вольности, которые позволять нельзя: не было Саньки на меня.
Настали времена относительности всех понятий и атрофировали наше сознание. Мы способны разжевать и сплюнуть любую очевидность, пожав плечами и сказав: «Ну, это сложный вопрос, нельзя так однозначно…»
Это простой вопрос. Нужно именно что однозначно, не то можно словить в челюсть.
В тот раз Сашка начал затирать свастику варежкой, но получалось плохо, и он снял с правой руки связанный бабушкой дар и приложил к нарисованной свастике голую ладонь. Через минуту гадкого рисунка не было: зато был отпечаток детской руки на стекле и сквозь нее — почти бесцветное зимнее солнце.
Я вспомнил в ту минуту, как позавчера, в школе, сам нарисовал такого же паука в тетради, привычно перепутав, в какую сторону свастика смотрит. Вспомнил и сам себя застыдился. Как бы этот стыд пронести через всю жизнь.
Мы и так в последние времена оказались почти что в пустоте: с тысячелетним рабом внутри, с историей Родины как сменой методов палачества, а «Есенин был странно близок с гомосексуалистами», а «Космодемьянская оказалась душевнобольной», а «Гагарин не летал в космос», а еще разруха в головах, тьма в подъезде, и к свободе мы пока не готовы.
Оставьте нам хоть что-нибудь, хотя бы одно крепкое место в этом болоте, где мы удержимся на одной ноге, вторую поджав, что твоя цапля — с неизменной лягушкой в клюве. Чего-чего, а лягву нам всегда подсунут. Но нет нам крепкого места, все туда кто-то другой стремится присоседиться, а нас спихнуть. Атаман Всевеликого войска Донского и по совместительству депутат Государственной думы Виктор Водолацкий подписал указ о создании рабочей группы по реабилитации повешенного за сотрудничество с нацистами генерала Петра Краснова.
Ох, атаман Всевеликого войска, ой, не шути так сегодня…
«Пока Москва корежится в судорогах большевизма и ее нужно покорять железной рукой немецкого солдата — примем с сознанием всей важности и величия подвига самоотречения иную формулу, единственно жизненную в настоящее время: „Здравствуй, фюрер, в Великой Германии, а мы, казаки, на Тихом Дону"» — так писал Краснов в июле 1942 года.
«Железной рукой», значит, «нужно покорять» Москву. И железной пятой топтать потом.
Мой рязанский дед как раз в июле 42-го заканчивал учебку, и вскоре вывезли его в чистое поле под Сталинградом, где получил он первую свою контузию и потерял первого напарника — дед был пулеметчиком, — и только «вторых номеров» у него убило шесть человек за войну.
Другой мой, липецкий, дед — комбайнер, имевший бронь, последний раз жал тем летом рожь и осенью ушел в артиллеристы, а потом попал в плен, откуда вернулся 47-килограммовым доходягой: двухметровый мужик. Чуть не выдавили из него жизнь железной рукой.
Теперь казачий депутат рассказывает нам, что Петр Краснов сражался против большевизма. То есть, если бы, скажем, рязанскому деду моему снесли опозоренной казачьей шашкой беспартийную голову, это оказалось бы борьбой с Советами, а никак не с моим дедом и не с моим родом?
Не родился бы я, не родились бы родители мои, не было бы детей моих — зато и большевизма не было бы: так, верно, стоит мне рассуждать.
Надо задуматься нам, неразумным, над словами атамана Всевеликого войска. Видимо, мой подход слишком одиозен, однобок, относителен. Я историю Родины пытаюсь соотнести с той кровью, что текла в моем покойном старике, чья парадка весила как кольчуга, с той кровью, что течет во мне и нынче переливается в сыновьях моих. А соотносить историю надо с чем-то иным: чему, к несчастью своему, прозванья я не знаю.