Иван Родионов - Наше преступление
Обе ее дочери в один голос выкрикивали угрозы, не уступая матери в выборе самых грубых, площадных ругательств.
Обиды превзошли всякую меру, и Акулина забыла осторожность.
– Э, сука зяблая, красноглазая ты зайчиха, ругаешься хуже солдата… хуже всякого арестанца, и дочек так же повела. Я с тобой, с такой страмницей, и слов терять не хочу… – ответила она и шибче пошла вперед.
Палагея с дочерьми кинулась бить Акулину.
Та взвизгнула от испуга и, схватившись за Афоньку, бросилась назад.
Анютку успел поймать за руку муж и оттянул в сторону.
– Што ты, сшалела? – говорил парень, которому задор и грубость молодой жены крайне не нравились.
Но та рвалась и кричала.
– Пусти, пусти, постылый! пусти, корявый! всю морду раздеру… Я ей, подлюке… Я ей, поскуде…
Парень крепко схватил ее поперек. Анютка плевала ему в лицо.
Палагея и Аришка, несмотря на противодействие Афоньки, сбили с ног Акулину, сорвали с нее платок и вцепились в косы…
– Ладно… вот так наши… ловко работают… – говорил Пармен.
Очнувшийся от своих невеселых дум Степан увидел уже сбитую с ног Акулину, которую трепали жена и дочь, а растерявшийся Афонька бегал вокруг и плакал.
Степан в два прыжка очутился на месте драки и молча, изо всей силы ударил Аришку кулаком по голове. Та с криком покатилась по дороге. Потом схватив жену за косы, оттащил от кричавшей Акулины и, бросив на землю, исступленно рыча, стал топтать ее своими сапогами…
Пармён, его жена, брат Родион и старик Николай Ларионов едва общими усилиями освободили из рук Степана Палагею.
Обыкновенно податливый, позволявший своим семейным верховодить над собою, в редкие минуты гнева Степан был беспощаден и страшен.
– О-о-о… змеиная порода навязалась на мою душу грешную… – осевшим, глухим, выходившим откуда-то изнутри голосом выговаривал он сквозь стиснутые зубы, силясь вырваться из рук уговаривавших и крепко державших его мужиков и баб. – Сына душегубцем сделала, дочери, што арестанцы… Подлюка! проклятая! Штоб тебе треснуть на клочки…
Ревела и грозилась мужу Палагея, плакала и вытирала кровь с разбитого носа Аришка. Акулина, сидя на земле, обмирала и тонким голосом причитывала не столько от боли, сколько от обиды.
Освободившись от мужиков и баб, пришедший в себя Степан подошел к Акулине.
– Кумушка, пойдем, – сказал он, тяжело дыша. – Никто не тронет, не то убью, кишки вымотаю…
Стеня и охая, Акулина поднялась с земли и пошла вперед с Афонькой и Степаном.
XXII
еонтий с Катериной вернулся домой только на другой день перед вечером. По дороге он набрался много страха, потому что в ту ночь у кладбища, верстах в трех от Черноземи, оказался зарезанным один черноземский мужик. Его труп нашли на дороге прикрученным веревкой к собственной телеге. На теле оказалось около тридцати ран, горло было перепилено до позвонков. Тут же валялась принадлежавшая убитому окровавленная пила. Зато исчезли его сапоги и два мешка муки.
Это происшествие потому особенно испугало и потрясло Леонтия, что этого мужика он видел вечером в суде вместе с одним 20-летним парнем. Мужик был сильно пьян, а парень навеселе. Вместе они и уехали.
Леонтий сегодня встретил этого парня около Хлябина, конвоируемого двумя конными стражниками.
– Вот, Левонтий Петров, за чужой грех страдаю. Гонят, што арестанца какого! – крикнул парень злобно-возбужденным голосом.
Много месяцев спустя открылось, что действительно этот парень зарезал своего односельца за два мешка муки и пару сапог.
На Поповке, всего в полутора верстах от Черноземи, в эту же ночь перебили целую семью из пяти душ. Убили 80-летнюю просвирню, ее дочь – вдовую попадью и внучку – жену дьякона с двумя маленькими детьми. Дьяконица приезжала навестить мать и бабушку, и в ее руках кое-кто из мужиков видел сторублевку. Из-за нее-то и погибла целая семья.
– Житья совсем не стало, – говорили друг другу перепуганные мужики. – Бьют кого ни попало и махоньких робяток не жалеют. Со страху-то одного жисти ряшишься…
И мужики в один голос повторяли, что власти распустили злодеев, а на суд просто махали рукой, как на учреждение, плодящее преступников.
Поздно ночью очнулась на своей постели Прасковья и долго оглядывалась вокруг, что-то все припоминая. С того самого дня, как Катерина сошла с ума, старуха пролежала без памяти, в жару и бреду. Никто не знал, чем она была больна. Под конец волосы у нее выпали, лицо, руки и ноги опухли. Леонтий несколько раз мазал ее лампадным маслом. Теперь опухоль опала, и кожа лупилась.
Первое, что увидела Прасковья, это была печь, приходившаяся как раз против ее кровати; на печи стояла зажженная лампа.
Леонтий, босой, всклокоченный и заспанный, ходил по избе с ребенком на руках, надрывавшимся от крика.
– Ну, спи, мать чесная, спи, мой махонький, чего злишься? Ишь горячая печенка. Рожок тебе? На, рожок…
И он, взяв рожок со стола, сунул его соском в рот ребенку. Тот чмокнул губами раз, другой, но вдруг выпустил сосок и, весь перегибаясь, запрокинув назад голову, взбрыкивая ножками и растопыренными ручонками, раскрыл рот, сморщил личико и вновь закатился.
– Молочка-то нетути, ишь што. Махонький, а понимает. Сычас тебе коровушку подоим. Ишь где у нас коровушка-то, на столе стоит…
И Леонтий, держа племянника на руках, стал вливать из бутылки молоко в рожок, но ребенок не унимался, толкал его руки, и молоко проливалось на стол.
Леонтий обругался и, налив таки молока, сунул опять сосок в рот ребенку. Тот затих было, часто и сладко зачмокал, но скоро опять выбросил сосок, опять стал сучить ножками и кричать, но не с прежним надрывом.
– Ну, што ж тебе? Титьку захотел? – уговаривал Леонтий. мотая головой и бородой: – Да у меня нетути, совсем нетути, дурачок. Вот подожди до утрия. Придет тетка и титьку принесет. А у меня нетути. Ау, ау…
И Леонтий стал осторожно раскачивать ребенка. Тот притих, закрыл глазки и, посапывая носом, причмокивая, посасывал из рожка.
Но это продолжалось недолго. Видимо, ребенок, весь пухленький, бескровный, с болезненно-белой, прозрачной кожей, страдал катаром желудка. Опять он стал корчиться, закатываться и изгибаться всем своим маленьким тельцем.
– Вот… руки отмотал с тобой, – с досадой сказал Леонтий. – Так-то, думаешь, и век буду на руках качать? А кто за меня дело будет делать, а? Ты об этом не думаешь?! Ну-ка, разжани еще раз рот-то, так и тресну…
Прасковья давно уже с удивлением смотрела на Леонтия и ребенка.
– Левушка, – наконец слабым голосом позвала она, – это кого ты нянчишь?
– Ну што, очухалась, старуха? – спросил, наклоняясь к матери, Леонтий. – Думал, што и тебя заодно уж придется на погост свезти…
– Левушка, говори крепче. Не слышу, штой-то…
– Эва, оглохла, што-ль? – закричал Леонтий.
Старуха закивала головой.
– Все ухи заложило, Левушка, и в голове шумит.
– Чей робенок-то, спрашиваешь? – продолжал кричать Леонтий. – А погляди, не узнала? Твой внучок такой-то вырос, с доброго поросенка будет.
– Катюшкин сыночек?
– Да, Иванушка, Иван Иванович.
– А дедко-то где? – спросила Прасковья, не видя мужа на его обычном месте – на печке. – В Рудневе ночует што ли?
– Эва, – протянул Леонтий, и на глазах его блеснули слезы. – Да ты не помнишь рази? Дедко-то давно помёр, и сорочины уже прошли, скоро полгода будет. Я уж со счета сбился, сколько время ты провалялась. Никак двадцать три недели.
– О-ой, – протянула старуха, с недоверием покачивая головой.
В первую минуту ей показалось странным, что умер муж, с которым она прожила более полувека.
– Царство небесное, вечный покой! – прошептала она, взглянув в святой угол и перекрестившись.
– Ну, слава Богу, хошь один-то развязал тебе руки, Левушка. – Но тут же Прасковья всплакнула.
– И Анюточка померла, – сообщил Леонтий. – И этого не помнишь?
– Какая Анюточка? Не помню, Лева.
– А из двойняшек-то, внучка-то твоя. Этот-то остался, а та померла. А кака была хорошенька девочка…
Суровое, заспанное лицо мужика засветилось нежностью и печалью.
– Ах, кака была девочка, мама! И пожила-то всего-навсего три месяца с одним денечком, на крик кричала, и так-то полюбилась мне… Ночей с ей не спал, на руках качал, и как возьму, бывало, так утихнет, признавала меня. Другие кто и не бери лучше, кричит. А уж глазки-то у ей были, мама, – продолжал мужик, шлепая босыми ногами по грязному, холодному полу, – што твои васильки полевые. Думал – выхожу, нет, померла… Раз под самое сердце подрезала. Кака была девочка! Ваньку вот жалею, да все не так, не доходит до сердца. А Анюточка раз под самое сердце подрезала…
– А Катя-то што, Левушка?
– А што ж твоя Катя?! Как была, так дура дурой и осталась. Вона дрыхнет и горюшка мало. Робенка сама не берет, рази сунешь в руки, ну нянчит, да боязно и давать, как бы не стравила, говорит: «щенок от сучки Миколая Пана». Грех один.