Яков Гордин - Пушкин. Бродский. Империя и судьба. Том 1. Драма великой страны
И с этой точки зрения пастернаковские «революционные поэмы» могут быть трактуемы как оппозиционный акт.
Гнев и отчаяние, однако, уже остынут в середине двадцатых годов. И уже в ином состоянии напишет он «Девятьсот пятый год» – взгляд с птичьего полета на подступы к катастрофе, напишет «Лейтенанта Шмидта», взяв в герои Дон-Кихота революции, интеллигента-идеалиста («А сзади, в зареве легенд, / Дурак, герой, интеллигент…» из «Высокой болезни»), но в 1918 году – в самом начале большой крови – метафорой революции для него стал кронштадтский самосуд над офицерами:
Теперь ты – бунт. Теперь ты – топки полыханье.
И чад в котельной, где на головы котлов
Пред взрывом плещет ад Балтийскою лоханью
Людскую кровь, мозги и пьяный флотский блев.
Пастернак не стал впрямую, как Ахматова и Мандельштам, ввязываться в роковую дискуссию. Он отложил, не дописав, все эти страшные стихи. Но смысл их – политический и поэтический – был для него столь фундаментален, что он в 1921 году сконцентрировал его в манифесте, трудно понимаемом сегодня, если не сравнивать их со стихами 1918 года. Прочитаем их, держа перед глазами «Русскую революцию»:
Нас мало. Нас может быть трое
Донецких, горючих и адских.
Под серой бегущей корою
Дождей, облаков и солдатских
Советов, стихов и дискуссий
О транспорте и об искусстве.
Мы были людьми. Мы эпохи.
Нас сбило и мчит в караване,
Как тундру под тендера вздохи
Под поршней и шпал порыванье.
Слетимся, сорвемся и тронем,
Закружимся вихрем вороньим.
И – мимо! – Вы поздно поймете.
Так, утром ударивши в ворох
Соломы – с момент на намете, –
Ветр вечен потом в разговорах
Идущего бурно собранья
Деревьев над кровельной дранью.
Это монолог призраков, тех, кто сбит бешено мчащимся курьерским из «Русской революции», везущим в Россию Ленина, – «лей рельсы из людей».
«Дыми, дави и мимо!» – в 1918-м. «И – мимо!» – в 1921-м. Не случайна здесь и тундра – знак пути на Север, в начавшиеся уже концлагеря.
Главная общность – бешено мчащийся «локомотив истории» – революция – в своем новом, октябрьском воплощении, сшибающий и давящий человека ради процесса движения…
Идея классового, т. е. внеюридического террора возникла, вопреки распространенному мнению, задолго до сколько-нибудь систематических покушений на большевистских лидеров. Еще 16 января 1918 года «Правда» декларировала:
«Среди буржуазии сейчас колоссальная ненависть, бешеная злоба против Советской власти… Но пусть они помнят – за каждую голову наших они будут отвечать сотней голов своих».
Авторы «Нового мира» М. Одесский и Д. Фельман, приводя эту выразительную цитату, совершенно точно комментируют ее:
«Террор не сводится к жестоким законам, назначающим пусть и непомерную кару, но все же за вполне конкретные правонарушения. Террор как политика государственного устрашения в принципе отрицает законность: государство уничтожает заведомо невиновных потенциальных противников, дабы парализовать ужасом волю масс к сопротивлению. В первые годы советской власти террор понимался именно так, а не иначе»[48].
Для вчерашних либералов именно красный террор олицетворял всю неправедность новой власти. Именно отрицание за людьми других социальных групп права на жизнь, возведенное в политический принцип, интеллигент-гуманист считал смертным грехом новой власти.
В этом отношении чрезвычайно характерной фигурой был уже цитированный Сергей Петрович Мельгунов. Оппозиционер при самодержавии, республиканец, демократ, социалист по убеждениям, он вскоре после октября стал одним из лидеров «Союза возрождения», объединившего социалистов разных направлений, не признавших власти большевиков. Кабинетный ученый-историк превратился в активного конспиратора, провел много месяцев в тюрьме, был вместе с Сергеем Трубецким приговорен к смертной казни, замененной десятью годами заключения, и в 1922 году – одновременно с Бердяевым, Франком, Булгаковым – выслан за границу.
Для социалиста, народника, интеллигента Мельгунова красный террор был не только нечеловеческой жестокостью по отношению к невинным, но и предательством освободительных идей русской культуры. В книге «Красный террор в России» он писал:
«Чтобы объять всю совокупность явлений, именуемых “красным террором”, надо было бы набросать картины проявления террора и во всех остальных многообразных областях жизни, где произвол и насилие приобрели небывалое и невиданное еще место в государственной жизни страны. Этот произвол ставил на карту человеческую жизнь. Повсюду не только заглушено было “вольное слово”, не только “тяжкие цензурные оковы легли на самую мысль человеческую”, но немало русских писателей погибло под расстрелами, в казематах и подвалах “органов революционного правосудия”. Припомним хотя бы А. П. Лурье, гуманнейшего народного социалиста, расстрелянного в Крыму за участие в “Южных ведомостях”; С.-р. Жилкина, редактора архангельского “Возрождения Севера”; Леонова – редактора “Северного Урала”; Элиасберга – сотрудника одесских газет “Современное слово” и “Южное слово”, виновного в том, что “дискредитировал советскую власть в глазах западного пролетариата”; плехановца Бахметьева, расстрелянного в Николаеве за сотрудничество в “Свободном слове”; С.-д. Мацкевича – редактора “Вестника Временного правительства”; А. С. Пругавина, погибшего в Ново-Николаевской тюрьме; В. В. Волк-Карачаевского, умершего от тифа в Бутырках; Душечкина – там же. Это случайно взятые нами имена. А сколько их! Сколько деятелей науки! Те списки, которые были недавно опубликованы за границей союзом академических деятелей, неизбежно страдают неполнотой»[49].
В книге Мельгунова собран огромный и страшный материал о терроре – историк равно сочувствует всем жертвам вне зависимости от их социального статуса. Но безрассудная ненависть к интеллигенции и самоубийственное ее истребление особым образом оскорбляет его. «Красный террор» отнюдь не ограничивался прямыми убийствами. Была еще одна цинично жестокая форма уничтожения «социально чуждых» – «ущемление буржуазии». Новая власть включала в буржуазию и большую часть интеллигенции. Мельгунов приводит следующее свидетельство о том, как был отмечен в Екатеринодаре в 1921 году день Парижской коммуны:
«Ночью во все квартиры, населенные лицами, имевшими несчастье до революции числиться дворянами, купцами, почетными гражданами, адвокатами, офицерами, а в данное время врачами, профессорами, инженерами, словом, “буржуями”, врывались вооруженные с ног до головы большевики с отрядом красногвардейцев, производили тщательный обыск, отбирая деньги и ценные вещи, вытаскивали в одном носильном платье жильцов, не разбирая ни пола, ни возраста, ни даже состояния здоровья, иногда почти умирающих тифозных, сажали под конвоем в приготовленные подводы и вывозили за город в находившиеся там различные постройки. Часть “буржуев” была заперта в концентрационный лагерь, часть отправлена в город Петровск на принудительные работы на рыбных промыслах Каспийского моря. В течение полутора суток продолжалась кошмарная картина выселения нескольких сот семей…»[50]
Книга Мельгунова полна документальных свидетельств о бессмысленных зверствах, о пьяных садистах, осуществлявших власть в целых городах. И это не выдумки озлобленного антикоммуниста – достаточно вспомнить письма и дневники Короленко. И когда мы изумляемся, откуда взялась изуверская жестокость карателей тридцатых годов, то просто демонстрируем свое невежество. Эта жестокость и не исчезала со времен Гражданской войны, ибо она была естественным результатом темного социального шовинизма.
«Ущемление буржуазии» отнюдь не было явлением провинциальным.
11 мая 1921 года Блок, еще недавно обвинявший интеллигенцию в предательстве революции, записал в дневнике:
«В Москве зверски выбрасывают из квартир массу жильцов – интеллигенцию, музыкантов, врачей и т. д.»[51].
Причины бушевавшего вокруг ужаса, убивавшего Блока, он сам определил со свойственной ему безжалостностью мысли:
«Под игом насилия человеческая совесть умолкает; тогда человек замыкается в старом; чем наглей насилие, тем прочнее замыкается человек в старом. Так случилось с Европой под игом войны, с Россией – ныне»[52].
Это было написано 24 декабря 1920 года. Блок понял, что прорыва в новое бытие не получилось. И причиной катастрофы оказалось наглое насилие как главное средство переустройства мира… Совесть оказалась просто не нужна.