Сергей Есенин - С. А. Есенин в воспоминаниях современников. Том 2.
– С глазу на глаз – могу.
– А публично?
– Только в том случае, если тебе сильно не повезет.
– Значит, никогда. Я – в сорочке родился. Вообще я что-то плохо тебя понимаю. Верней, не хочу понимать! Ну, да ладно! Во всяком случае я считаю себя обязанным (понимаешь? обязанным!) передать тебе все, что я знаю сам. Сегодня я тебя буду учить, как надо доставать деньги. Во-первых, я должен одеться.
Он с особенной тщательностью выбирает себе костюм, носки, галстук. Окончательно одевшись и дважды примерив перед зеркалом шляпу:
– Ну вот! А теперь я должен раздобыть себе на представительство. Идем к Гале!
Минуты через две честная трехрублевка ложится в задний карман его брюк.
– Есть! А теперь – пошли в парикмахерскую!
Выбритый и вымытый одеколоном он уверенно идет по Тверской, скосив глаз на свое отражение в витринах.
Раньше чем войти в издательство, он покупает коробку "Посольских".
– Имей в виду! Папиросы должны быть хорошими! Иначе ничего не выйдет!…
Через час он помахивает перед моим носом пачкой кредиток.
– Видал? Улыбается? Ну то-то! А приди я к ним в драных штанах да без папирос, не видать нам этих денег до приезда Воронского.
ЕЩЕ О ЛЕНИНГРАДЕ
Какой-то дурак из стихотворцев, отведя меня в сторону (мы были в редакции "Красной нови") и, очевидно, желая доставить мне удовольствие, сказал:
– Знаете, я вам очень сочувствую! Дружба с Есениным – неблагодарная вещь!
Вспоминаю. Было это еще в Ленинграде. Есенин среди бела дня привел меня в кавказский погребок на Караванной и угостил водкой. Это была первая настоящая водка в моей жизни, а потому через час я был "готов". Когда я наконец продрал глаза, был уже вечер. Есенин сидел рядом со мной на диване и читал газету. Нетронутая рюмка водки стояла перед ним на столе.
ПЕСНИ
Почему я раньше не вспомнил об этом?
Он все время поет.
Пел в Ленинграде, поет в Москве.
Иногда – бандитские, но чаще всего – обыкновенную русскую песню с обыкновенными словами. Поет ее он, поет Сахаров. Но лучше их обоих поет эту песню его сестра Катя.
Слова такие:
Это было дело
Летнею порою.
В саду канарейка
Громко распевала.
Голосок унывный
В саду раздается.
Это, верно, Саша
С милым расстается.
Выходила Саша
За новы ворота.
Говорила Саша
Потайные речи:
– Куда, милый, едешь.
Куда уезжаешь?
На кого ты, милый,
Меня покидаешь?
– На себя, на бога.
Вас на свете много!
Не стой надо мною.
Не обливай слезою.
А то люди скажут,
Что я жил с тобою!
– Пускай они скажут,
А я не боюся.
Кого я любила,
С тем я расстаюся! 12
В Москве он подцепил новую. В этой ему больше всего нравится строфа:
Я любил вас сердцем
И ласкал душою.
Вы же, как младенцем,
Забавлялись мною.
Он поет ее с надрывом, закрыв глаза и поматывая головой.
"ГОСТИНИЦА ДЛЯ ПУТЕШЕСТВУЮЩИХ В ПРЕКРАСНОМ"
Мы выходим из "Стойла". Он идет некоторое время молча, углубленный в газету, затем, не глядя, спрашивает:
– О чем с тобой говорил Грузинов?
– Об участии нашем, ленинградцев, в "Гостинице".
– Ну и что?
– Ничего. Я сказал, что за других я не ответчик, а сам буду участвовать в журнале только в том случае, если мы войдем соредакторами. Разумеется, попытаюсь повлиять и на других 13.
– Так. А ты не думаешь, что они твое поведение поймут как результат моего влияния?
– Думаю.
– Боишься?
– Не слишком.
– Ну, смотри! Мне-то есть где печататься и без них. А ты что делать будешь?
– Ничего.
– Заладила сорока Якова! "Ничего, ничего!" Что ж, мне для тебя специальный журнал открывать? Ты смотри, дурака не валяй! Ты что думаешь, непризнанный гений? Так имей в виду, что непризнанных гениев в этом мире не бывает! Это, брат, неудачники выдумали! Хм… А ребятам, пожалуй, скажи, чтобы действительно не торопились в "Гостиницу" идти! Я, пожалуй, и в самом деле журнал открою!…
ГАЛЯ
– Сергей Александрович! Костюмы ваши в полном порядке! Починены, вычищены! Имейте в виду!
– Та-а-ак…
Он медленно поворачивается ко мне.
– Запомнишь, что я тебе сейчас скажу?
– Запомню.
– Ну так вот! Галя – мой друг! Больше, чем друг! Галя – мой хранитель! Каждую услугу, оказанную Гале, ты оказываешь лично мне! Аминь?
– Аминь.
ЕРМАКОВКА
В этот вечер наше внимание привлекла к себе "Ленинградская пивная" на Тверской. Есенину было приятно, что она – Ленинградская. Казин любил пляску, а она славилась плясунами, значит – согласен. Никитин заявил, что, если правая половина вывески не лжет, он тоже согласен. Спутницам нашим, по их собственному признанию, было глубоко безразлично, в каком кабаке мы проведем время. И потому мы – вошли.
Не успели мы как следует насладиться музыкой, грохотом и пляской, в пивную вошел человек. Он подошел к нашему столу и поздоровался с одной из наших дам. Наружность этого человека достойна описания. Он был очень невысок, худощав и в обращении скромен. У него было изможденное и невыразительное лицо, скрытный и тихий голос. Сильно поношенная, широкополая шляпа и плащ, скрепленный на груди позолоченной цепью с пряжками, изображающими львиные головы. В окружении советской Москвы от него несло средневековьем. Если бы сейчас, в 1928 году, меня долго и сильно пытали, я бы, пожалуй, не выдержал и признался, что у него на шляпе было петушиное перо.
Я перегнулся к Есенину.
– У него под плащом шпага!
– Карлос! – подтвердил Есенин. – Или нет. Камоэнс! Он очень худ.
– А может быть – черт?
– Может быть, и черт! Скорей всего!
– Нет! Скорей всего – бывший учитель Коммерческого училища.
– И то верно! Тише…
Незнакомец оказался воспитателем детского дома. Он в свое время заинтересовался периодическим бегством из детского дома и периодическим же возвращением в него своих воспитанников. Он проследил их и таким образом вошел в соприкосновение с миром блатных. Теперь он прекрасно знает их и пользуется их полным доверием. Если мы хотим, то он может свести нас с ними и таким образом пополнить наш литературный багаж. Кончил он свой рассказ предложением ехать в Ермаковку.
– Куда?
– В Ермаковку! В Москве есть Ермаков переулок. В этом переулке есть большой ночлежный дом, а в просторечии – Ермаковка.
– А удобно это? Не примут ли они нас за агентов? Тогда ведь мы ничего не узнаем!
– На этот счет будьте спокойны! Меня знают.
И мы поехали.
Тверская, Мясницкая, Рязанский вокзал и дальше за ним – Ермаков переулок и семь этажей ночлежки.
Сначала мужчины. Они – умны, ироничны, воспитанны. Приветливы в меру. Спокойно, как профессионалы, говорят о своем деле. К одному из них, мальчику лет четырнадцати, Казин пристает с просьбой показать свое искусство. Мальчишка скалит белые зубы и отказывается. Есенин читает им "Москву кабацкую". Им нравится, но они не потрясены. Когда мы собираемся уходить, тот же мальчишка подходит к Казину и возвращает ему бумажник, платок, карандаш. Он вытащил их во время чтения.
Переходим к женщинам. Здесь совсем другое. На всех лицах – водка и кокаин. Это уже не жилище, а кладбище человеческого горя. Обычна – истерика. На некоторое время выхожу в коридор. Возвращаюсь, услышав голос Есенина. Встав между койками, он читает стихи.
Какой-то женский голос визжит:
– Молча-а-ать! Идите к такой-то матери вместе со своими артистами!
Остальные шикают и водворяют молчание.
Есенин читает.
Одна из женщин подходит к нему и вдруг начинает рыдать. Она смотрит на него и плачет горько и безутешно.
Он потрясен и горд.
Когда мы выходим в коридор, он берет меня за руку и дрожащими губами шепчет:
– Боже мой! Неужели я так пишу? Ты посмотри! Она – плакала! Ей-богу, плакала!
Снова мужчины.
Мы начинаем прощаться.
Один из них подходит к нашим дамам и, с сожалением глядя на их испорченные туфли (был дождь), говорит:
– До чего вам хотелось познакомиться с нами! Вот и туфельки испортили! Ну, ничего! Вы дайте мне ваш адрес, и я вам на дом доставлю новые!
Тягостное молчание.
– Может быть, вам неудобно, чтобы я приходил лично? Так вы будьте спокойны! Я с посыльным пришлю!