Георгий Товстоногов - Зеркало сцены. Кн. 1: О профессии режиссера
И все-таки здесь есть и что-то другое, — не согласился один из присутствующих.
Вы правы и не правы, — ответил Товстоногов. — Если в первом куске Глумов вне матери, то во втором — он переключается на нее: ее «бунт» надо пресечь. Осуществление его гигантских планов начинается с нелепого препятствия, с недоразумения.
А чем довести актера до нужного эмоционального заряда, чтобы все это выплеснулось?
Оценкой неожиданности бунта. И только.
Для Глумова это как удар в спину?
— Именно. И оказывается, это не пустяк, этим нужно заниматься. А времени в обрез. Мамаев вот-вот придет, все это страшно некстати. Надо с этим скорее покончить. И он обрушивает на нее поток слов. Затратив на мать три минуты, Глумов снова возвращает себе ее доверие.
Значит, что же необходимо в данной сцене? Предельно обострить конфликт второго куска — предательство близкого человека. Без этого не будет права на большой монолог, и он станет просто объяснением для зрителя. Поэтому нам нужно выстроить сцену таким образом, чтобы предательство возникало на наших глазах. Самое страшное для Глумова мать говорит здесь. В первом куске нужна мотивация их прихода, а основное, главное должно возникать в этой сцене.
Что должно быть здесь внутренним действием Глумова? Он должен обвинить ее в недоверии: как она посмела в нем усомниться!
— А она должна казнить себя за то, что усомнилась в нем, — продолжил кто-то.
Но это результат, это чувство, — возразил другой.
Нет, это действие, — настаивали все хором.
— Пойдем по чувству, — предложил Товстоногов. — Давайте уточним. Что значит — казниться? Чувствовать себя виноватой. Она уже сама не рада, что вызвала такой бурный натиск. Значит, ее цель — остановить его. Вот действие.
Итак, мать ушла — и Глумов вернулся к своей основной задаче: наконец он добрался до своего стола.
Гениально строит Островский пьесу. Ведь если бы не было сцены с матерью, Глумов не имел бы права на последующий открытый монолог. Его не с чего было бы начать. А то, что здесь он встретил сопротивление, его взволновало — и монолог возникает естественно. Возбуждение возникло из действия. Драматург ведь не строит монолог как обращение в зал, это — горячая мысль героя, то, с чем он сюда шел. А что такое по действию монолог Глумова? Как выразить в действии этот всплеск?
Мне кажется, что здесь все должно быть построено на предвкушении расправы. Это еще один камень в его ненависти к миру мамаевых, турусиных, крутицких. Почему Глумов обаятелен, хотя он совершает ряд гнусных поступков? Ведь если он не симпатичен нам, то спектакля нет. Обаятельным его делает ненависть к этому миру, и мы внутренне оправдываем его способ расправы с ним. В этой сцене Глумов должен как бы предвкушать результат своего замысла.
И опять интересно построено: в момент, когда он размечтался, возникает препятствие, которое может все разрушить. Если не будет все время ощущения беспрерывной опасности срыва, если герой постоянно не будет на грани крушения, то не будет подлинного, активного сквозного действия. В этом смысле все пьесы — детективы, даже психологические, самые медленно текущие. Современные драматурги пишут пьесы, в которых по внешней линии вообще ничего не происходит, и нужно держать внимание зрителя только на внутреннем психологическом действии. А если есть каскад сюжетных поворотов, как в «Мудреце»!.. Правда, чаще в таких случаях мы идем по линии раскрытия сюжета, а не действия. Но сюжет не спасает, если не выстроено психологическое действие. Бывают парадоксальные случаи — зритель часто смотрит спектакль даже по самой остросюжетной пьесе так, как будто ему уже все известно, хотя он и не знает содержания. Это происходит потому, что актеры играют результат.
Достаточно ли для актера такого определения действия, как «предвкушать расправу»?
Если вы позволите себе начать, не проделав всего того, что мы сейчас сделали, и оставив актера в состоянии холодной умозрительности, он имеет полное право вам не поверить. Если же вы построили всю логику верно, тогда слова «предвкушать» достаточно. Иначе чем объяснить, что Станиславский позволял себе такой термин, как «гастрольная пауза?» Это — доверие к стихии актера, дальше его внутренняя логика поведет к тому, чего порой нельзя даже и предугадать.
Монолог — это мечта, какая-то яростная мечта. Это экспозиция Глумова, он должен стать нам сразу ясен из этих трех кусков. У Островского нет последовательного, постепенного раскрытия характера. Глумов с первых же строк говорит: «Я умен, зол, завистлив». Подобно тому, как Ричард у Шекспира выходит и говорит: «Я злодей».
Вы уловили все, что вам нужно было сделать и чего не следовало бы? Нам надо добиться, так сказать, профессионализма мышления, чтобы не позволять себе дилетантских разговоров «вообще», не подменять действенный анализ комментированием. Профессионализм — это определенный склад мышления.
В нашей с вами работе для меня самое важное — пропаганда учения Станиславского. Все мы клянемся именем Станиславского, но до сих пор его открытие не стало практической методологией в нашей работе. У актеров, особенно у молодежи, возникает какое-то ироническое отношение к методу, неверие в него, потому что для них это абстрактное понятие.
Может быть, это потому, что у нас нет настоящей школы, как у музыкантов, например.
Значит, эту школу нужно выработать в себе. Наше несчастье в том, что мы можем биться над одним куском, прийти к какому-то результату, а откроем следующую страницу — и все начинается сначала.
Ну, давайте попробуем разобрать сцену прихода Мамаева. Двое из участников лаборатории начинают читать:
ЯВЛЕНИЕ ЧЕТВЕРТОЕ Глумов, Мамаев и человек Мамаева
Мамаев (не снимая шляпы, оглядывает комнату). Это квартира холостая.
Глумов (кланяется и продолжает работать). Холостая.
Мамаев (не слушая). Она не дурна, но холостая. (Человеку.) Куда ты, братец, меня завел?
Глумов (подвигает стул и опять принимается писать). Не угодно ли присесть?
Мамаев (садится). Благодарю. Куда ты меня завел? Я тебя спрашиваю!
Человек. Виноват-с.
Мамаев. Разве ты, братец, не знаешь, какая нужна мне квартира? Ты должен сообразить, что я статский советник, что жена моя, а твоя барыня, любит жить открыто. Нужна гостиная, да не одна. Где гостиная, я тебя спрашиваю?
Человек. Виноват-с.
Мамаев. Где гостиная? (Глумову.) Вы меня извините!
Глумов. Ничего-с, вы мне не мешаете.
Мамаев (Человеку). Ты видишь, вон сидит человек, пишет. Может быть, мы ему мешаем; он, конечно, не скажет по деликатности; а все ты, дурак, виноват.
Глумов. Не браните его, не он виноват, а я. Когда он тут на лестнице спрашивал квартиру, я ему указал на эту и сказал, что очень хороша, — я не знал, что вы семейный человек.
Мамаев. Вы хозяин этой квартиры?
Глумов. Я.
Мамаев. Зачем же вы ее сдаете?
Глумов. Не по средствам.
Мамаев. А зачем же нанимали, коли не по средствам? Кто вас неволил? Что вас, за ворот, что ли, тянули, в шею толкали? Нанимай, нанимай! А вот теперь, чай, в должишках запутались? На цугундер тянут? Да уж, конечно, конечно. Из большой-то квартиры да придется в одной комнатке жить; приятно это будет?
Глумов. Нет, я хочу еще больше нанять.
Мамаев. Как так больше? На этой жить средств нет, а нанимаете больше! Какой же у вас резон?
Глумов. Никакого резона. По глупости.
Мамаев. По глупости? Что за вздор?
Глумов. Какой же вздор? Я глуп.
Мамаев. Глуп! Это странно. Как же так, глуп?
Глумов. Очень просто, ума недостаточно. Что ж тут удивительного! Разве этого не бывает? Очень часто.
Мамаев. Нет, однако, это интересно! Сам про себя человек говорит, что глуп.
Глумов. Что ж мне, дожидаться, когда другие скажут? Разве это не все равно? Ведь уж не скроешь.
Мамаев. Да, конечно, этот недостаток скрыть довольно трудно.
Глумов. Я и не скрываю.
Мамаев. Жалею.
Глумов. Покорно благодарю.
Мамаев. Учить вас, должно быть, некому?
Глумов. Да, некому.
Мамаев. А ведь есть учителя, умные есть учителя, да плохо их слушают, — нынче время такое. Ну, уж от старых и требовать нечего: всякий думает, что коли стар, так и умен. А если мальчишки не слушаются, так чего от них ждать потом? Вот я вам расскажу случай. Гимназист недавно бежит чуть не бегом из гимназии; я его, понятное дело, остановил и хотел ему, знаете, в шутку поучение прочесть: «В гимназию-то, мол, тихо идешь, а из гимназии домой бегом, а надо, милый, наоборот». Другой бы еще благодарил, что для него, щенка, солидная особа среди улицы останавливается, да еще ручку бы поцеловал; а он что ж!
Глумов. Преподавание нынче, знаете…