Энтони Берджесс - Хор из одного человека. К 100-летию Энтони Бёрджесса
Двадцать восемь лет назад, когда опубликовали «Вожделеющее семя», никто не был готов серьезно рассматривать каннибализм как решение проблемы голода в мире, и не предполагал, что многократно возросшее человечество может прокормить себя само. Насмешек стало меньше после того, как именно каннибализм помог выжить людям, оставшимся в живых после авиакатастрофы в Андах. Они не потеряли в весе, питаясь мясом погибших товарищей, хотя у всех был ужасный запор. Покупая в супермаркетах консервы, мы толком не знаем, какое животное едим: мясо перенасыщено разными добавками. И, возможно, в будущем, думая, что приобретаем говядину, мы узнаем, что это человечина. По сути, в каннибализме нет ничего принципиально неправильного. В мои малайские времена, путешествуя по Новой Гвинее, я как-то поел жареного мяса у приютивших меня хозяев, которые только недавно расстались с привычкой скармливать свиньям нежеланных детей. Что я ел, я узнал только после ужина. Меня вырвало только из-за наложенного обществом культурного табу: сам желудок не протестовал.
У «Вожделеющего семени» было мало шансов стать бестселлером. Тем не менее борьба за финансовое благополучие продолжалась. Проблему не удавалось полностью решить за счет продажи рецензируемых книг за полцены Симмондзу на Стрэнде. Мне помог Питер Грин. Он католик — не такой, как я, а много лучше, — женатый, с растущей семьей, настоящий ученый, который, тем не менее, предпочел стезю свободного художника, а не спокойную, академическую карьеру. В журналистике он был рабом, каждый день у его машинки лежала новая книга — он мечтал накопить денег и уехать жить на греческие острова. Писал он в самые разные издания — от литературного приложения к «Таймс» до «Джон О’Лондонз», работал телевизионным критиком для «Лиснер» и кинокритиком для «Тайм энд тайд». Ему, как впоследствии и мне, доставляло мрачное удовольствие быть «человеком с Граб-стрит»[174] и тем самым как бы прикасаться к мозолистой ступне Сэмюэля Джонсона. Он познакомил меня и с другими окололитературными способами заработка. Можно предлагать издателям подходящие для перевода иностранные книги. Я давал оценку книгам по антропологии, социологии и структурализму, а также романам на нескольких языках и получал гинею за каждый отчет. Однажды я проглядел французский перевод датского бестселлера, название которого забыл. Слишком много венгерских и финских книг переводились на английский с французского. Мне сделал втык по телефону сотрудник фирмы «Макдональд», который должен был на собрании сделать отчет о знаменитом датчанине, но из-за моего промаха дело провалилось. Этот случай помог мне осознать, что я вовсе не вольный художник. Со мной не церемонились — могли сделать выговор, обращаться, как со слугой, которому угрожают не выплатить гинею. Меня отчитал издатель Джеймса Болдуина за то, что я не примчался в Лондон на его чествование. Почитающие себя великими авторы, вроде Брайхер [175], были недовольны, если в «Йоркшир пост» не появлялись рецензии на их произведения.
Если я считал французский или итальянский роман достойным перевода, мне могли предложить за сто фунтов перевести его самому. Контракт предписывал, чтобы работа была выполнена на «хорошем литературном английском языке», какой бы ни была сама книга. Мы с Линн не спали почти всю ночь, работая с тремя крошечными французскими романчиками. С помощью большого словаря Линн делала грубый подстрочник на английском, которому я, приходя в ужас от исходного материала, придавал качественную литературную форму. Линн была слаба во временах, она могла спутать имперфект с условным наклонением. Все это приводило к перепечаткам с проклятьями и угрозами самоубийства. Иногда я улучшал стиль до такой степени, что, к примеру, «Оливы справедливости» Жана Пелегри были особо отмечены критикой[176], говорили об элегантности его стиля, яркости воображения и вопрошали, почему англосаксонские романисты не могут писать так же.
В начале лета 1961 года вышел мой роман «Червь и кольцо». Литературное приложение к «Таймс» проявило неслыханное великодушие: «Большим достоинством книги можно считать описание личной жизни немецкого ремесленника Кристофера Говарда, бывшего католика. Искусно описана ужасная дилемма его малолетнего сына Питера — с сочувствием и немного иронично. Питеру надо как-то примирить свою любовь к Богу и католической церкви с любовью к отцу. Отец превозносит Лютера, открывает сыну доступ к запрещенной литературе, заводит любовницу и, наконец, в Страстную пятницу ставит перед ним ветчину. У мистера Бёрджесса дар к карикатуре, что помогает перенести унылую, гнетущую атмосферу городка срединной Англии». «Панч» был не так красноречив: «Недостаток мистера Бёрджесса в том, что он всегда перебарщивает в своем бурном негодовании». Меня обвинили также в нытье, что, возможно, было правдой. Работая над романом, я возмущался тем, как относятся к учителям в Британии; а еще в нем была дидактическая тирада против буржуазного филистерства. Никогда не следует вносить в книгу свое негодование. О ней быстро забыли, я еще расскажу о причинах этого, и не скоро вспомнили. Она никогда не выходила в Америке, и ее не переводили.
А вот американское издание «Права на ответ» получило хорошие критические отзывы, хотя продавалось из рук вон плохо. «Тайм» писал: «Бёрджесс в свои сорок три года никак не оставит в покое Бога, требуя раскрытия загадки существования». Несмотря на недостатки, которые не были конкретно названы, «проза автора точна и элегантна, юмор острый, и он умеет запутать и без того комичную ситуацию до поистине вдохновенной глупости». Наоми Бливен из «Нью-Йоркера» отнеслась к роману серьезно и тщательно его изучила, найдя, что «перед нами не анекдот, а безупречное исследование человеческих проблем, которое ловко прячется за развлекательной манерой». Так у меня состоялся дебют в Америке. Рецензентам роман понравился, хотя многочисленная американская публика отнеслась к нему равнодушно. Но я сделал вывод: впредь надо иметь дело с американцами. У них есть деньги.
Похвалы из-за океана утешали. Успокоительное средство нашему нервному семейству было как нельзя кстати. Слишком много работы, мало сна, правда, здоровая диета. Линн стряпала, как ее мать, — хорошо, но без вдохновенья. Никакого coq au vin[177] или boeuf a la bourguignonne[178]. Вино береглось на выпивку. Нервные срывы Линн еще не доводили ее до попыток уничтожить мои медленно нарастающие стопки рукописей, но она не исключала, что когда-нибудь сделает это. И даже оставила предупреждение на пишущей машинке:
Линн в маниакальной злобе
Может все вокруг угробить.
Нет страниц, романа нет…
Нравится такой ответ?
Все понимая, я, однако, по-прежнему не делал дополнительных экземпляров. Мое негативное отношение к дублированию работы с помощью копирки или копировальных аппаратов было связано с написанием музыки, где техника весьма проста — ручка, чернила и нотная бумага, копирка там невозможна, электрография затруднительна из-за множества оркестровых пометок. Музыкальная рукопись с трудом переносит переделки, копия должна быть очень четкой. Мои машинописные тексты были всегда очень четкими, и, так как на книжном рынке наш товар не очень ходкий и в денежном эквиваленте оценивается даже его внешний вид, мои рукописи всегда выглядели так, словно над ними поработала профессиональная машинистка. Однажды в нашем доме появился израильтянин, профессиональный скупщик рукописей, он привез нам в подарок израильские медовые леденцы. Увидев совершенство моей печати, он покачал головой с печальными глазами и дал мне пять фунтов за шесть рукописей. Позже я узнал, что Айрис Мёрдок и Кингсли Эмис заработали больше.
Мы с Линн чувствовали, что нам надо отдохнуть. Из Тилбери до Ленинграда ходили русские пароходы с остановками в Копенгагене и Стокгольме; возвращались они тем же путем, включая еще и Хельсинки. Между рейсами предусматривался короткий отдых в ленинградской гостинице. Про русских было известно, что они не дураки выпить, и Линн заранее знала: там она будет чувствовать себя, как дома. Выполнив очередную норму по написанию романа, рецензированию и оценки экзотической литературы, я понемногу возобновлял в памяти русские фразы. Я пытался убедить Линн выучить хотя бы алфавит кириллицы, чтобы знать, где находится дамский туалет, и уметь произносить несколько вежливых фраз, вроде dobriy dyen или spasibo. Но она соглашалась учиться только при условии, что машина времени перенесет ее в те дни, когда она была старостой школы и выдающейся спортсменкой в Бедвелти. Вместо этого она смотрела по телевизору «Десятую палату неотложной помощи»[179]. Меня тревожило такое отсутствие лингвистического любопытства и еще ее убежденность, что муж обязан быть и переводчиком, и добытчиком, и любовником, и защитником. Я написал огромными буквами на кириллице ТУАЛЕТ, но Линн отдала бумагу Хайи, и тот ее с рычанием сжевал. Вздохнув, я продолжил трудиться над русскими словами, многочисленными глаголами, и неожиданно меня осенило — решение стилистической проблемы «Заводного апельсина» было найдено. Словарь моих хулиганов из космической эры будет смесью из русского языка и упрощенного английского, и все это будет перемежаться ритмическим сленгом и цыганщиной. Русский суффикс «надсат» станет названием диалекта молодых людей, на нем будут говорить «други», или «другс», или друзья по банде.