Н. Сильченко - Каменный пояс, 1975
Ну, и после войны, уж по вдовьему положению, не то чтобы от горя замкнулась, а просто не попускалась верностью, не дозволяла честь замарать. Должность у нас в совхозе она занимала уже не малую, избирали ее председателем рабочкома, это значит — всегда на людях. И появилось тут немало приезжих. Небось, каждому лестно, взять себе в жены непотрепанную да видную и в делах серьезную, а в любви не студень, не заливную рыбу на блюде. Без конца холостые охотники к ней в женихи набивались. Даже инженер-механик Игорь Петрович, человек все ж таки с большим образованием и сам по себе городской, вдобавок на пять лет Дарьи моложе, а и тот целый год обивал пороги, обхаживал Дарью и отстал от нее нехотя, когда понял, что ничего ему не поддует, напрасные хлопоты. Я как-то спрашивала ее:
— Неужели собралась во вдовах засохнуть? Худо ведь без семьи.
— А я не верю, — говорила она, — никак не верю, что Никифора в живых уже нет. Похоронки-то на него не получала, нечем мне, в случае чего, перед ним оправдаться, да и нелюб никто, кроме него...
Все годы, сразу после войны, писала она письма-запросы по всяким адресам. Искала своего мужика. Но то ли писала не туда, куда надо, то ли затерялась где-то на Никифора учетная карточка, ответы не обнадеживали. Вот уж и сама-то Дарья начала вянуть, седые волосики на голове начали пробиваться, когда однажды все-таки натакалась. Жив оказался Никифор, только без рук, без ног и находился здесь же, у нас на Урале, в таком специальном госпитале, где бы самые трудные инвалиды войны могли доживать свой век. А потому Никифор о себе весточек не подавал, страдал там один, что считал свою жизнь напрочь конченной, и Дарью жалел. Пусть-де, хоть у нее этого горя не будет. А Дарья-то, как получила известие, в тот же день отпуск взяла, быстрехонько собралась в дорогу и неделю спустя привезла мужика домой.
Этак вот, ежели по справедливости рассудить, никто бы Дарью не осудил, не попрекнул черствостью, коли она побывала бы в том госпитале, повидала Никифора и оставила бы его на чужом попечении. Ни поесть, ни попить, ни на двор сходить сам не может, значит, надо его нянчить, как ребенка, хоть и пенсия ему назначена и своим куском хлеба он обеспечен. Но уж такая Дарья! Привезла Никифора, отскребла и отмыла с него войну, с лица, из глаз, все его горе сняла. Да чтобы не скучал Никифор, пока она на работе, не задумывался, а беспрестанно чуял бы и видел мир, устроила ему постель у окошка. Проходят люди мимо, на машине ли проезжают дорогой, а ни один не забудет шапку снять, поприветствовать. Люди ведь умеют ценить то, что свято хранится!
ВАДИМ МИРОНОВ
ВАГОН ЗАГНАЛИ В САМЫЙ ДАЛЬНИЙ...
Отцу моему Николаю Михайловичу
Вагон загнали в самый дальний,
Поросший лебедой тупик.
Теперь его покой печальный
Не потревожит проводник.
Ему уже в веселом гуле
Не колесить по всей стране.
Как будто трещины от пули,
Сеть паутины на окне.
Лишь ветер от вокзальных зданий
К нему доносит пестрый гам,
И горький дым воспоминаний
Над ним витает по ночам.
А память у него богата...
Он помнит рельсов гул и дрожь,
Мостов чугунные раскаты
И плавное круженье рощ.
Забыть ли, как поют колеса
Ту песню длинную без слов...
И пар — клочками по откосу,
Как будто пена с удилов.
Он помнит бомб кромешный грохот,
Целинной пахоты размах,
И сквозняки крутой эпохи
В его гудели тамбурах.
Да вот, как видно, вышел порох —
Закончен путь у тупика...
Глазок зеленый светофора
Его манит издалека.
И нестерпимо одиноко
Вагону старому, когда
Вновь золотым пунктиром окон
В ночи мелькают поезда.
МЕДВЕДИЦА
В глазах кедрач кружил
и небо плыло,
Вздымались круто впалые бока,
И кровь текла...
Но, напрягая силы,
Она вела сквозь дебри сосунка.
К горячей ране
прикипали листья,
И каждый шаг вперед был все трудней.
Но, видно, в звере сила материнства
Была превыше смерти и сильней.
И лишь когда улегся шум погони,
Втянув ноздрями ветер низовой,
В расслабленные лапы, как в ладони,
Она уткнулась тяжкой головой.
Лес бормотал извечное спросонок,
Катилось запоздалое «ку-ку»...
Лохматый несмышленый медвежонок,
Урча, припал к остывшему соску.
ИВАН ЯГАН
ЗНОЙ
Зной молчалив, недвижен и безбрежен.
Ни марева, ни тучки на пути.
И далеко упрятана надежда,
Куда корням уже не дорасти.
Земля горит, черна и безъязыка,
Озера высыхают, как глаза.
Зной неприступен. И ломает пики
Откуда-то пришедшая гроза.
Спрессован зной.
Он властвует надменно.
И сквозь него почти что наугад,
Наискосок в сухие копны сена
Молнии отчаянно летят.
Но нет огня.
Предпламеньем дрожащим
Напряжены и воздух, и колки,
Готовы вспыхнуть высохшие чащи
От прикосновения руки.
Но... ни вздохнуть, ни шевельнуть рукою.
И только мысль в тебе еще жива,
И только пересохшею травою
Еще шуршат какие-то слова.
ПРОБЛЕМЫ, ПОИСКИ, ОТКРЫТИЯ
КИРИЛЛ ШИШОВ
ЭТОТ ГОРОД, ЗНАКОМЫЙ ДО КАМНЯ...
Позволь мне, архитектура,
Подняться ввысь по воздушным ступеням,
Обгладывая палочкой каменные рисунки,
Скрести твои недра, пока не найду человека.
Пабло НерудаРис. О. Никитенко
Мы живем в городах подолгу.
Город привычен нам и оттого незаметен, как незаметна мать, и медленное течение времени мешает нам заметить новые морщинки возле ее глаз.
Я люблю свой город за невидимую особость, вкрапленную в пласты привычного. Может, от того, что я строитель, я вижу вкрапления эти в строительных материалах, издалека тянущих нить истории. Так, видимо, биолог видит происхождение птиц по перу, а историк узнает эпоху по рисунку на камне.
Камень
Есть красивые звучные названия: халцедон, сердолик, аметист. Есть прозрачные, как росы, кристаллы — хрусталь, алмаз, топаз... Есть поэмы, написанные об этих каменных цветах. Но как мало отдано чести просто камню! Гранит — праматерь и праотец глины, песка, слюды... Он встречается в городе почти на каждом шагу. Но если в него всмотреться...
Есть в городе, теперь уже почти в центре, трехсотлетний бор. Корабельные бронзовые сосны тянут свои вершины к каленому мартеновским жаром небу. Жесткие ветки прогибаются под пуховиками апрельского и даже майского снега. А из-под земли вырастают черные корни. Слишком мало они проникли вглубь за три века. Слишком неравна была эта борьба — живого теплого корня и холодного камня. Там, под сосновым бором, — гранит, древнее тело земли...
Только человек мог в него проникнуть. Я стою над вертикалью каменоломни, над крутым сколом словно полированного камня. Недвижна вода. В зеленоватой глубине ее видны кремнистое дно, пирамиды, плиты, на которых играют тени облаков. И чудятся мне руки каменоломщика — изъеденные царапинами и порезами, обмотанные тряпками от ударов, пахнущие щелочью и потом.
Я представляю закушенные от напряжения треснувшие губы моего предка, бичеву, охватившую взмокшие и пыльные волосы, мускулы, бугрящиеся под почернелой от солнца кожей. Он ищет волосяную трещину в камне, остаток зоны реликтового перепада температур магмы, некогда переплавившей этот панцирь земли. И медленно, вбивая клин за клином тяжелым молотом из пудлингового (не мартеновского!) железа, он расшатывает спайку гранита, рвет мельчайшие и оттого крепчайшие связи кристаллов.
Города остаются в камне. Сметливые лютеране-голландцы освоили глазурованный кирпич, хетты довольствовались высушенной на солнце глиной. Уральцы, прокопченные пожарами деревянных изб, вгрызались в гранит. И памятниками не прижимистым владельцам каменных лабазов, а безвестным камнеломам и камнетесам стоят сейчас в городе редкие здания из дикого, как сейчас говорят, камня.
Я прохожу по городу, как по живой истории камня. Вот уцелел на полгода — не больше (до утверждения сметы девятиэтажного колосса) старинный амбар с чугунными решетками на окнах и угластыми бутовыми глыбами. Вот осел в землю грубо тесанный лабаз керосиновой лавки — ныне магазин скобяных товаров. В сырой мрак полузасыпанного пустого подвала ведут замшелые ступени, а плитой перекрытия над крутым входом служит полутораметровая пластина гнейса.