Н. Сильченко - Каменный пояс, 1975
Наши боли больней,
А дороги длинней,
Потому-то и много
Зачеркнутых строчек,
Потому черновик
Ночи темной черней,
И вот этим-то он и отличен
От прочих!
СЕРГЕИ ЧЕРЕПАНОВ
НАБРОСКИ КАРАНДАШОМ
Николай Кузьмич
Круглый год по утрам Николай Кузьмич купается в реке, потом полчаса занимается гимнастикой и, наконец, несет штангу. Это не простая штанга, а полная ось от вагонетки с двумя чугунными колесами по краям. Он кладет ее себе на обнаженную грудь и уносит на сто метров, в дальний конец двора. Вечером, после работы, прежде чем приняться за ужин, приносит свою штангу обратно и кладет ее возле угла дома.
Так прошла уже четверть века, изо дня в день.
Ребятишки на улице часто играют в «Николая Кузьмича». Они изготовили себе деревянные штанги и таскают их, похваляясь силой.
Но Николай Кузьмич силой не похваляется. Он показал ее лишь один раз и то по крайней необходимости.
Однажды напротив его дома в кювет свалилась легковая машина «Волга». Было скользко после дождя, скаты буксанули на повороте, и машина, взбрыкнув, сначала повернулась задом наперед, потом опрокинулась набок, как пьяный сапожник. Ушибленный и перепуганный шофер закричал. Вот тогда-то Николай Кузьмич, сидевший за чаем у открытого окна, и показал, на что он способен.
Спокойно, деловито, словно штангу, он приподнял кузов машины, подтолкнул ее грудью и поставил на мостовую, а затем также невозмутимо отправился обратно в дом допивать свой чай.
Шофер даже ахнул:
— Тягачом бы тебе работать или домкратом! Силы-то!..
Зря пропадала сила у Николая Кузьмича: всю четверть века он работал на заводе бухгалтером и просидел за одним и тем же столом.
Васькин
Он, этот Василий Васькин, был очень могуч и велик телом, как Илья Муромец. На строительстве ни в одном складе не нашлось спецодежды, чтобы его одеть и обуть. Пришлось полушубок шить по особому заказу, из семи овчин, а валенки сшил сапожник из двух пар последнего размера: одну распорол спереди и поставил в разрез полосы, чтобы пролезала в голенище нога, а носки обрубил и надставил их носками от другой пары. Так обутый и одетый Васькин ходил всю зиму и всю весну, а в День печати, 5 мая, когда мы шли колонной рабкоров со стройки в городской театр на торжественное заседание, в день жаркий и душный после дождя, Васькину тоже нечего было надеть на ноги, сапоги были еще не готовы, и пришлось нарядиться в те же валенки.
Но это тогда, в тридцатом году, никого не смущало — время было простое, трудное для всех.
Работал Васькин землекопом, жил в общем бараке с артельщиками-сезонниками, по артельным канонам, питаясь кашей с салом из общего котла, где полагалось начинать хлебать кашу по команде «старшого». Как многие деревенские мужики, прибывшие на стройку тракторного завода в Челябинск со всех концов великой России, был он неграмотный, но его примитивные взгляды на жизнь здесь, посреди множества людей, занятых общим трудом, просветились, и его деревенский ум, ничем не засоренный, практический, цепкий, обстоятельный, вобрал в себя величие и грандиозность совершаемого народом подвига. Он все замечал на стройке походя, хорошее и плохое. Хорошему радовался почти по-детски, а плохое тяжело переживал, и тех, кто допускал плохое, готов был раздавить в своих огромных ручищах.
— Пошто? — спрашивал он. — То ли энто собственное?
По его понятию, свое собственное можно испортить или сделать так себе, «шаляй-валяй», оно только для себя, но испортить общее, что для всех, стыдно и бесчестно, и в этом он был твердо уверен.
Мы в редакции научили его рассказывать не торопясь, коротко и сосредоточенно, и, пока он, подбирая слова, рассказывал, наша машинистка Ксана Бугуева успевала записывать, ничего не пропуская.
Запись на машинку доставляла Васькину необъяснимое удовольствие. Он, не отрываясь, наблюдал, как слова, которые находил и говорил, словно прилипали к белому листу бумаги, их можно было потрогать пальцем и сохранить, как гвозди, забитые в доску.
Если ему не терпелось о чем-нибудь нам сообщить, он звонил по телефону, предварительно спрашивая:
— Але! Энто кто тут вдоль телефона?
В слове «вдоль» было у него тоже что-то свое, самобытное и какое-то особое представление, а не шутка.
Все, что он видел и делал, о чем говорил, — представлялось ему очень важным.
Лето в тот год стояло сухое, жаркое, часто носились по стройке пыльные бури. Тысячи горожан с заводов и учреждений по субботам нескончаемыми колоннами, со знаменами впереди, как в большой революционный праздник, приходили ворочать грузы, копать котлованы, убирать с огромной строительной площадки мусор, а Васькин в ту пору работал с артелью от зари до зари, как на деревенской страде.
Однажды в полдень необычно коротко и тревожно звякнул на моем редакционном столе телефон, однако в трубке пробасил ровный голос Васькина:
— Але! Энто кто вдоль телефона? Слушай сюды! На промплощадке пожар...
В прозрачное небо, прокаленное, подымался столб черного дыма. Горела контора промплощадки, ее штаб, размещенный в деревянном бараке. Пылало все: стены, крыша. Огонь угрожающе шумел, высовывая из окон длинные раскаленные языки. А вокруг сотни людей, пожарники в медных касках, водяные дуги...
Лишь позднее мы узнали, какую ловкость, находчивость и смелость проявил в этот час наш Васькин. Закутав голову телогрейкой, он выбил с размаху дверь в кабинет главного инженера, где хранились важные документы, а на стенах вместе с генеральным планом основных цехов завода были развешаны проекты и схемы. Без всего этого стройка остановилась бы на долгое время.
Потолок в кабинете уже горел, сверху сыпались искры и угли, путь назад был отрезан, в коридоре рухнули балки, но Васькин деловито и основательно, не суетясь и не спеша, как он все делал, по-хозяйски собрал со стен все нужное, сложил в огромный разукрашенный резьбой старинный дубовый стол, тщательно закрыл ящики, позвонил по телефону в редакцию, потом, управившись, выломал в окне железную решетку, поднял стол на плечи и вылез с ним наружу, где его уже дожидались артельщики.
— А чего! — сказал он, когда его похвалили. — Эко дело! Коль я могу! Вот кабы не мог...
Такая верность
Уже вечерело, на столе кипел самовар, вкусно пахло домашними шанежками. Разливая чай в чашки, хозяйка, женщина полнотелая и румяная, продолжала доказывать:
— Это ведь не баловство, не так себе: сегодня женился, а завтра развелся. Что за любовь, если ее хватает на день, на два! На всю жизнь, при любых трудностях, в радости и печали всегда рядышком, рука в руку, такая она всамделишная, от которой на земле тепло, уютно и жить хочется долго, не переставая. И не спорьте, что такой нет, что она выдумана кем-то, что вся-то любовь — поспал да ушел. Про мужиков многое не скажу, но посреди нас, женщин, может только отдельные штучки найдутся, коим все равно, каков мужик, лишь бы мужик! А если женщина самостоятельная, не ахти, прости господи, да честью своей дорожит, то уж, поверьте мне, не свихнется, не станет у каждого забора спину себе натирать. И вовсе не в том причина, что мужик красив и умен, и плечи у него широкие, и ты у него в руках, как пушинка, но исключительно вся причина в душе. Она ведь, душа-то, прирастает к другой, и уж никакой силой ее не оторвать. Мне за такими примерами ходить далеко не надо. Вот из окошка выгляну и сразу найду. Как раз через дорогу от нашего дома живет Дарья Степановна.
На той стороне улицы дом пятистенный, на четыре окна по фасаду, еще из старых деревенских построек. Но хорошо прибран, отремонтирован, нигде ничего не кособочится, не валится. В глубине открытого двора видна домашняя баня, тоже деревянная, с дерновой крышей, и сложенная у стены поленница дров. Дальше огород, где в густой зелени картофельной ботвы яркие шляпы подсолнухов.
— С нее и начнем! — говорит хозяйка, — А как же случилось? Конечно, не месяц назад, а уж годы прошли. Когда кончилась война, многие наши мужики не вернулись. Вечная им память за то! Вечный покой! Не пришел домой и Никифор, муж Дарьи Степановны, А ведь они как раз за полгода до начала войны поженились и тогда даже ребенка еще не успели прижить. В девятнадцать лет осталась Дарья солдаткой. Да вдобавок одна во дворе, без родителей. Не отрицаю, всякое в ту пору случалось от горя, от безнадежности, от скудности и тягости, кои пали бабам на плечи. Иная баба уже в годах, а не вытерпит, честью поступится то со стариком, то с дурачком, но с Дарьей не случилось такого, уж я-то знаю вернее-верного: мы же подружки с ней. Захотела бы, так у нее отбоя бы не было от охотников, падких на даровщинку. Молода ведь была, верткая, огневая, как взглянет, так любой заикаться начнет. А потому она соблюдала себя и давала охотникам-то от ворот поворот, что проводила мил дружка не в гости, не на гульбу, на труды, коих свет не видывал.