Павел Анненков - Записки о французской революции 1848 года
Голоса: «oh, oh, oui, oui, non, non» [47] . Подле меня один, раскрасневшись и в каком-то опьянении дискуссией, кричит: «oui», a потом, переговорив с соседом, кричит: «поп». Президент стучит. Оратор, после оговорки в пользу Ламартина, продолжает: «Но нам надобно утешить добродетельного Ледрю-Роллена во всех огорчениях, которые он, вероятно, испытал в бескорыстной службе Республике». (Это уже чистое подражание якобинизму, когда он отзывался о Робеспьере.) Раздается «браво!» – со всех сторон. Выходит другой господин и говорит: «Какой бы прием мне ни сделала публика, но честь заставляет меня сказать, что я не одобряю циркуляра г. Роллена». Ужасный шум… Кричат: «à bas, parlez!» [48] Оратор останавливается и становится под покровительство президента. Мой сосед кричит страшным образом: «à bas», но когда президент удерживает слово оратору, также страшно кричит: «parlez», метая вокруг себя дикие взоры. Но оратор уже успел сконфузиться и прибавляет: «Я истинный республиканец и в некоторой степени совершенно принимаю циркуляр». Хохот… Наконец, является Бланки, человек небольшого роста, с седыми короткими волосами, костистым лицом, похожим на череп, которое при свете шандалов кажется синим, и объявляет хрипловато-визгливым голосом, что на другой день (от 10 до 12) назначена демонстрация от всех ремесел и от всех клубов к Правительству для заявления ему готовности защищать его от всех инсурекционных попыток враждебных партий и вместе с тем просить его: 1) [Навсегда] Не впускать военные силы в Париж, 2) отложить выборы в национальную гвардию до 5-го мая, 3) отложить выборы в Национальное собрание до 31 мая. Раздается сильный голос при последнем параграфе: «Vous voulez la perte du pays» [49] . Все расходятся в неописуемом волнении…
Этот сколок дает понятие о том, что происходит теперь почти во всех клубах. Бланкистский еще сильнейший и наиболее пользуется влиянием, за исключением, впрочем, Кабетовского, но этот со своим икарийским оттенком знаем только одной партией, хотя и сильной. Можно сказать, что только основатели их знают, что делают, а [члены] заседания, головы, речи находятся в страшном, неимоверном беспорядке. Этот хмель политических бесед и ассоциаций, так долго воспрещаемых, проявляется в блеске глаз, быстроте слова, фантазии у оратора, визге и трепетании у слушателей. [В клубах] Пробавляются и те, и другие воспоминаниями старой революции, вычитанными тирадами у якобинцев, современными журнальными статьями и своими фразами… Каково – это известно [вы видели]. Я еще помню одного оратора, который демонстрацию национальной гвардии сравнивал с мухой, которая кусает и беспокоит Временное правительство во время его занятий. «Нам надобно всем подняться, чтобы отогнать эту муху», – присовокупил он. Клуб «de l'Emancipation des peuples» {40} представляет покуда настоящую анархию. В некоторых клубах даже доходило до драки. Один Кабетовский правильнее и спокойнее, но это потому что в нем почти всегда один только человек и говорит – сам Кабе. [Он подходит более на секту, основатель – на первосвященника, чем на клуб.] Он очень смахивает на первосвященника. Иностранные клубы не лучше. Помню заседание Немецкого демократического общества {41} под председательством Гервега для составления поздравительного адреса от немецкого народа к французскому, составленного Гервегом и комиссией: началось оно, во-первых, долгою песней песенников, помещенных на хорах, и что с первого раза придало ему характер обедни. Потом, едва Гервег уселся в кресла и разинул рот, как Венедей, имевший свой адрес, стал свистать… Шум поднялся страшный: «Да дайте прочесть сперва адрес!» Адрес прочли – восторженное «браво!» Венедей прочел свой адрес – восторженное «браво!» Один голос кричит Гервегу: «Я убью тебя!» У Гервега колокольчик ломается в руках, он бесится и хочет победить, шум. Не тут-то было. Встает высокий господин и начинает бранить собственную нацию: мы, говорит, немецкие медведи смеем говорить о свободе отечества, когда не умеем вести себя прилично [даже в обществе] в собрании и притом еще в чужой земле. Восторженное «браво». Выбор адреса, однакож, еще не решен. Тогда Гервег прибегает к материальному средству (поднятие рук было единодушным как за тот, так и за другой): он приказал встать именно людям Венедеевского адреса, уйти в левую сторону, а людям его адреса – в правую. Так как человеку нельзя раздвоиться фактически, то [многие приняли] решение должно было непременно воспоследовать: большинство ушло в правую сторону. После этого хартист Джонс {42} , нарочно приехавший из Англии для заседания, произнес по-немецки прекрасную речь, в которой сказал: «Теперь я вижу, как далеки еще вы, дети Германии, до единодушия, которое одно в состоянии упрочить вашу победу. Не бойтесь здешних немцев, – будут писать посланники [ваши] королям своим всякий раз, как увидят разногласие ваше, – они не страшны: они еще не соединились. Мы, хартисты, потому и сильны, что 3 миллиона нас человек суть как один человек, но мы не свободны. Свободна одна Франция!» Этот сухой рыжий человек с иностранным произношением, но совершенно развязный на трибуне (он на ней у себя дома) произвел на немцев сильное впечатление. Впрочем, путаница не прекратилась. Гервег мне рассказывал, что на одном из следующих заседаний какой-то маленький, приземистый работник из коммунистов в порыве восторга произнес следующую фразу: «Wir wollen alles vernichten, was nicht auf der Erde ist» [50] . «Мы все уничтожим, чего только нет на земле». Подобные сцены ярости, беспорядка, даже драки часто бывали в собраниях старой революции, но тогда, действительно, отечество вообще и каждый человек в особенности были в опасности. Теперь этого покуда еще нет, и увлечение [это] происходит от неопытности, от жажды впечатлений, наслаждения быть политическим действователем и подражательности. С таким-то трудом, с такими-то муками вырабатываются политические права!
Один Бакунин {43} , по натуре своей любящий всякое беспокойство, хотя бы самое пустое, находится в постоянном и абсолютном наслаждении и выносит неподдельный восторг на лице из всякого собрания, которому удалось оглушить и отуманить его. Он гораздо ближе к французу настоящей минуты, чем все мы. В нем не осталось ни одной искры критицизма!
После этого долгого отступления возвращаюсь к рассказу.
Так как демонстрация национальной гвардии была направлена против Роллена, то демонстрация работников и народа должна была выразить [народное] одобрение ему и осуждение Ламартина. Вдобавок первая демонстрация имела вид порядка, точно такой же характер положено было сообщить второй. Первая шла в рядах – положено было идти в рядах, первая была без оружия – положено было выйти без оружия, только первая состояла, говорят, из 10 или 12, а вторая должна была состоять из 100 тысяч. Начальники распустили нарочно слух, что будет 200 тысяч, между тем как и число 100 еще весьма сомнительно и по глазному обзору, мне кажется, что в демонстрации участвовала половина этого числа, что, уже думаю, очень [достойно] почтенно. Начальники клубов и поверенные от разных ремесел приготовились к этой демонстрации уже давно, с первых минут волнения, произведенного Ролленовским циркуляром. К ним еще присоединился сам префект полиции Коссидьер, принадлежавший к партии «Реформы» и потом, посредством своих агентов, устроил почти военный порядок в этом огромном шествии. С помощью их 17 числа увидели мы истинно необычайное зрелище. Массы народа в блузах и сюртуках со знаменами корпораций, правильными рядами потянулись около 12 часов из Елисейских полей, где был сбор, к Ратуше. Я видел одну отдельную группу на Палерояльной площади, крайне любопытную. Все люди несли лопаты, заступы, колья, ломы – все инструменты для составления баррикад, а сзади их старики везли пустые тележки для перевозку насыпи и камней. Это были сами баррикады, явившиеся к Правительству. Впрочем, цельная сплошная масса тянулась по набережной к Ратуше, отворяя по пути все лавки, которые запирались при их приближении, объявляя с негодованием, что они собрались не для грабежа. В некоторых рядах кричали: «vive les boutiques ouvertes» [51] . Коссидьер и зачинщики имели предосторожность помещать в рядах людей, знакомых друг другу, и предписывать им взаимную полицию. В [два] час площадь перед Ратушей была загромождена народом, выстроившимся вокруг нее со своими знаменами, в числе которых было знамя и депутация ирландских попов, здесь воспитывавшихся. Остальные стояли по набережной [в два ряда]. Крики: «Vive Ledru-Rollin! Vive la circulaire révolutionnaire!» [52] не умолкали. Множество эпизодов в этой массе делало ее каким-то действующим лицом, несмотря на неподвижность ее. Я видел, например, женщину с ребенком, показывающуюся в окнах Ратуши: это был восторг неописанный, и всякий раз, как ребенок, смотря на эту грозную толпу, бил ручонками и начинал прыгать – шапки летели кверху, и [радость] тысячи людей трепетали от удовольствия. В два часа [отворилась дверь] впустили депутацию к Правительству, и тут же Жерар и Кабет представили свои требования от самого народа. Луи Блан ответил хорошо: «Не заставляйте нас, – сказал он, – издавать декрет под угрозой народа. Величие Правительства, величие народа, которого он выражает, может быть оскорблено этим: мы готовы умереть не за себя, мы – ничто без народа, но именно за вас, за спасение этого достоинства [которое есть достоинство народа]. Помните, в эту минуту вся Франция, вся Европа устремляет на нас глаза». [Кабет был всех умереннее и, высказав свои требования, предложил тотчас же удалиться.] Ледрю-Роллен тоже исполнил свой долг: он твердо объявил, несмотря на приманку этого триумфа, для него устроенного, что отложить выборы в Национальное собрание не может Правительство, не узнав прежде мнения всей Франции. Кабет был всех умереннее: высказав свои требования он предложил тотчас же удалиться для предоставления свободного рассуждения Правительству. Раздались крики: «oui, oui, non, non!» [53] Собрие тогда потребовал разъяснения: имеет ли Правительство нужное единство (: намекая на осуждение Ламартином циркуляра) и все ли члены его одобряют циркуляр м<инистр>а внутренних дел. Это дало Ламартину возможность сказать одну из превосходнейших и благороднейших речей. Еще накануне друзья говорили ему, что наступает для него тяжелый день. Он отвечал хладнокровно: «Я пожертвовал для Республики жизнью, я знал на что иду». [Сказав несколько превосходных слов о независимости, нужной Правительству, он] «Messieurs, – сказал он, – j'ai été interpellé par mon nom. Je relève mon nom et je demande à parler aussi…» [54]