Хорхе Борхес - Новая встреча. Неизданные беседы
Современный роман, вместо того чтобы завершиться на Джойсе, воспользовался опытом, извлек выгоду из Джойса.
Да…
Вобрал его в себя.
Да, и я полагаю, что сам Джойс не ожидал этого.
Или не желал.
Думаю, что он желал стать последним, он ожидал смерти романа.
Несомненно.
К этому вели его поиски. На первом этапе он писал прекрасные стихи, очень короткие стихи, ритмически безупречные, и они не представляли для существования поэзии никакой опасности. А его два романа… они, в определенном смысле, — reductio ad absurdum реализма, поскольку он не упускает из виду ни одного мгновения из двадцати четырех часов жизни двух своих героев; каждое мгновение зафиксировано, хотя все эти мгновения… уже и не вспоминаются, не так ли?
Мгновения одного-единственного дня.
И становится понятно, что речь идет не о хронике какого-то конкретного, одного дня, что эта хроника определенным образом связана с «Одиссеей». Иными словами, то, что в «Одиссее» происходило на протяжении многих лет, происходит в сознании двух героев романа, и Джойс произвольно выбирает какой-то один день и поселяет героев в Дублине… конечно же, так как Джойс жил в ностальгии по Дублину. Но не хотел вернуться…
Да…
Ностальгия, вероятно, была средством овладения родиной.
И написал «Dubliners» («Дублинцев»).
И написал, в частности, «Dubliners». Может быть, он полагал: написать эти книги — значит оказаться в Дублине; ему не нужно было жить в Дублине физически.
Верно.
Он был там и без своих книг.
Вероятно, воспоминание, закрепленное литературно, было для него более действенным.
Для того чтобы ощущать ностальгию, человеку нужно находиться далеко от родины. Евреи, вероятно, не мечтали бы о Иерусалиме, если бы не было исхода, а также… забыл слово.
Диаспора.
Да, диаспора. Если бы не было исхода, массовой эмиграции и диаспоры, они бы не создали образ Иерусалима, не ощутили бы ностальгии по Иерусалиму. Да, исход и диаспора; а сейчас Израиль — это государство, и Иерусалим, без сомнения, теряет свое магнетическое влияние, и было невозможно… сейчас это уже не невозможно. И для поэзии это — утрата, верно ведь? Поскольку зачем говорить о Иерусалиме, когда можно сесть на пароход, на поезд и — приехать. А ведь он был городом магическим, разве не так?
Но вернемся к Джойсу; в его творчестве ясно просматривается религиозность. Особенно в «Портрете художника в юности». Да и во всех других произведениях.
Да, конечно, он отрекается от католицизма, но… слово «атеист», я полагаю, в каждой религии варьируется. Атеист в протестантизме — значит далеко не то же самое, что атеист в католицизме или иудаизме. Думаю, различий здесь будет много. Ведь отрекаются именно от своего бога, отрицают своего бога.
Но религиозность Джойса проявляется во всем его творчестве; вы сами говорили однажды, что неведомо как, но все дни для него являлись Судным днем; все земное пространство — адом либо чистилищем.
…Если это не так, то «Улисс» становится бессмысленным.
Конечно.
Если предположить, что хоть что-либо исключается из этого одного дня, из этой книги, — нужно ли было писать «Улисса»? Эта книга — своеобразный микрокосмос, она охватывает весь мир… хотя она очень объемна, и не думаю, что кто-то смог ее прочесть. (Оба смеются.) Многие анализировали ее. Но не думаю, что кто-либо смог прочесть ее от первой до последней страницы.
И кроме того, немыслимо, чтобы она полностью сохранилась в памяти читателя.
Если только не предположить, что кто-либо обладает безграничной памятью. Но многие книги, видимо, написаны не с тем, чтобы запомнилась каждая страница, а с тем, чтобы запомнилась сама книга, не так ли?
Верно.
Вероятно, это произошло и с «Дон Кихотом». Мы не запоминаем каждую главу, а уж тем более каждую страницу, но, закрывая роман, мы помним его. Что-то остается от книги, и это что-то — образ, и этот образ остается в нашей памяти.
И он может даже восприниматься в отрыве от книги.
Да, даже в отрыве от книги.
6. «Книга песчинок»
Освальдо Феррари: Борхес, когда вы говорите о своих последних книгах, вы всегда отдаете предпочтение «Книге песчинок».[28]
Хорхе Луис Борхес: Я надеюсь, что из всех моих книг эта — самая легкая для чтения, а быть понятным — это, несомненно, достоинство, но ведь найдется немало великих книг, которые не обладают таким достоинством и не стремятся им обладать. Например, книги Джойса, или «Война гаучо» Лугонеса… кажется, что они написаны не для того, чтобы их читали, а для того, чтобы ими восхищались, анализировали, комментировали их. Ныне у меня скромное желание: хочу быть читаемым. И хотя мои рассказы сложны — в мире нет ничего, что не было бы сложным, — даже считая, что мир необъясним, я стремлюсь к тому, чтобы написанное мною казалось бы простым, и принимаю меры предосторожности: выбираю слова, которые понятны читателю без словаря. В данном случае я — противник современных языковых усложнений, ну, например, «методология» вместо «метод», «изыскание» вместо «поиск», «тематика» вместо «тема». Иначе говоря, сейчас обычно авторы ищут слова как можно более длинные, сложные, но я — нет, я стараюсь найти слова простые и, кроме того, стараюсь писать рассказ так, чтобы читатель спрашивал себя: «А что же будет сейчас?» Мне кажется, что это — важно; читателя должен заинтересовать текст, который ему предлагают. Недавно я с помощью своей сестры перечитал рассказы Конан Дойля о Шерлоке Холмсе: сюжет построен неубедительно, ловко написанные фразы не очень-то и спасают рассказ, но читаешь с неизменным интересом; развязка сделана неубедительно, но тайны, постоянные загадки — всегда интересны. И мне думается, что этого уже достаточно для рассказа. И сейчас, если бы мне предложили выбрать одну из моих книг, — я сделать этого не могу, так как здесь, в этом доме, моих книг нет, — я бы выбрал «Книгу песчинок». Мне постоянно говорят, что «Сообщение Броуди»[29] — моя лучшая книга. Я сам, правда, уже не помню, в какой сборник включен тот или иной рассказ, но меня все уверяют, что «Конгресс» — это мой лучший рассказ, и мне кажется, что он — из «Сообщения Броуди».
Нет, он — из «Книги песчинок».
Тогда я отдаю предпочтение «Книге песчинок».
Солидарен с вами.
Ну что ж, и я солидарен с вами; а кроме того, и сам рассказ «Книга песчинок» вовсе не плох.
Без сомнения, но вы никогда не говорили об этом рассказе, что поставлен последним в сборнике, и мне кажется, что было бы чрезвычайно важно…
Не знаю, что тут важно, ведь «Книга песчинок» — это в какой-то мере и «Алеф, и «Заир», и «Фунес, чудо памяти».[30] Иначе говоря, это — мысль о том, что поначалу кажется прекрасным, а затем — ужасающим.
Ну что же, в связи со сходством, соответствиями, замечу, что первый рассказ сборника — «Другой» — без сомнения, связан с вашим рассказом «Борхес и я»[31].
Да, но мне думается, что «Борхес и я» у меня получился лучше— не правда ли? — рассказ совсем крохотный, а ведь это — уже достоинство. А что касается остальных новелл в сборнике, я совершенно не знаю, какая из них — лучшая.
«Авелино Арредондо» — прекрасный рассказ.
Быть может, но рассказом «Авелино Арредондо» я обязан… истории Восточной республики[32], я описал то, что случилось однажды в действительности. Я рассказал о террористе, убившем президента; он тотчас же отдал себя в руки полиции и взял на себя всю ответственность за содеянное, его защитником на суде был мой дядя, Луис Мелиан Лафинур[33], и он мог бы рассказать мне много интересного об Авелино Арредондо, но, когда я писал рассказ, Луиса Мелиана Лафинура уже не было в живых. Он был защитником Арредондо; тому дали, кажется, всего два года тюрьмы, поскольку все восхищались юношей — не потому, что он убил Идиарте Борду[34], а потому, что взял на себя всю ответственность за убийство, — что, согласитесь, встречается отнюдь не часто; думается, что сейчас на скамье подсудимых чаще всего — те, кто больше думает о хорошем адвокате, чем о том, чтобы взять на себя всю ответственность за преступление. Так было и на Нюрнбергском процессе. Для того чтобы позволить таким осужденным искупить хоть каким-то образом свою вину, я придумал образчик нациста; придумал человека, который верит, что с ним справедливо делают то, что он делал с другими, и написал рассказ «Deutsche requiem»[35], рассказ, который многие интерпретировали как мое одобрение содеянного Гитлером. Но это не так; я придумал, я хотел изобразить нациста, беспощадного не только к другим — это легко представить, — но и к самому себе, принимающего свою судьбу как справедливое возмездие. В жизни, наверное, такого не бывает, правда? Человек обычно жалеет самого себя, но не других. Классический пример — Мартин Фьерро[36], сентиментальный злодей, которому всегда жалко самого себя, но совсем не жалко других. Видимо, так ведут себя и все остальные.