Джон Толкин - О волшебных историях
Поэтому я считаю, что волшебные сказки невозможно оценить по–настоящему, учитывая прежде всего детский вкус. Вообще говоря, сборники волшебных сказок в нашем обществе по традиции отнесены в комнаты для игр. По своей природе они скорее родственны чердакам и кладовым. Их содержимое находится в беспорядке, многое серьезно подпорчено. В них перемешались разные времена, устремления и вкусы. Но иногда в этом хаосе можно раскопать вещь непрехо–15 Толкин дящих достоинств — старинное произведение искусства, и достаточно хорошо сохранившееся, которое только по недомыслию можно было куда–то засунуть.
Впрочем, «Книги сказок» Эндрью Лэнга не очень–то похожи на кладовые. Скорее они напоминают прилавки на благотворительной распродаже. Видно, что некий обладатель зоркого глаза в поисках ценностей прошелся с тряпкой по чердакам и подвалам. Сборники Лэнга в значительной степени — побочный продукт его «взрослых» исследований по мифологии и фольклору, однако они созданы и оформлены как книги для детей[10]. Некоторые причины того, почему Лэнг решил так поступить, явно заслуживают внимания.
Во вступлении к первому его сборнику говорится о «детях, которым и для которых рассказаны эти сказки». «Дети воплощают молодость человека, — утверждает Лэнг, — когда люди еще верны своей любви, вера их не притупилась, а жажда чуда не иссякла… „Это правда?“ — вот великий вопрос, который задают дети», — добавляет он.
Я подозреваю, что понятия «вера» и «жажда чуда» здесь рассматриваются как однозначные или очень близкие. На самом деле они резко отличаются друг от друга, хотя, надо сказать, развивающееся человеческое сознание не сразу и не прежде всего начало отделять жажду чуда от всеобъемлющей жажды знаний. Очевидно, что слово «вера» Лэнг употребляет в обычном смысле: вера в то, что вещь существует или событие может произойти в реальном (первичном) мире. Если это так, боюсь, что слова Лэнга, очищенные от сентиментального налета, означают лишь одно: тот, кто рассказывает детям истории о чудесах, сознательно или нет, но так или иначе спекулирует на их доверчивости, то есть недостатке опыта, из–за которого детям в определенных случаях трудно отличить реальные факты от вымысла. А ведь это отличие — основополагающее и для обычного человеческого восприятия, и для волшебной сказки.
Дети, конечно, способны верить литературному вымыслу, если мастерство рассказчика достаточно высоко. Такое состояние сознания называют еще «добровольным подавлением недоверия». Но мне кажется, эти слова недостаточно ясно описывают данное явление. Ведь на самом–то деле тут речь об успешно созданном вторичном мире. Автор создает такой мир, в который мысленно можете войти и вы. В пределах этого мира все выдуманное автором есть правда, что вполне согласуется с его законами. Поэтому, пока вы как бы внутри него, вы в него верите. Но едва лишь родится недоверие, как чары рассеются, и всякое колдовство (точнее, мастерство автора) будет бессильно. Вы вновь окажетесь в реальном мире и уже со стороны будете смотреть на этот выдуманный мир — маленький и жалкий. Если по доброте душевной или под давлением обстоятельств вы все же Останетесь в мире вымысла, недоверие необходимо подавить (или даже задушить), иначе мир этот станет для вас невыносимым. Но подавление недоверия — лишь заменитель настоящего присутствия, условность или уловка, к которой мы прибегаем в игре или притворстве, или при попытке (более или менее искренней) найти в произведении искусства, которое нам не нравится, какие–нибудь достоинства.
Настоящий любитель крикета во время игры как бы зачарован: он весь во власти «вторичной веры». Я же, наблюдая за игрой в крикет, нахожусь как бы на самом низком уровне этой веры, то есть я могу более или менее добровольно подавить недоверие, если уйти нельзя и найдется хоть что–нибудь, что не даст скучать: например, выяснение необъяснимого геральдического предпочтения синего цвета перед голубым. Стало быть, «подавление недоверия» молсет представлять собой состояние усталой, издерганной или чувствительной души и очень подходит взрослым. По–моему, у взрослых часто возникает именно такое состояние, и при чтении волшебных сказок их удерживают на месте и укрепляют их решимость сентиментальные воспоминания о детстве или представления о том, каким должно быть детство. Они считают, что им положено наслаждаться сказкой. Но если бы сказка им действительно нравилась сама по себе, не было бы нужды подавлять недоверие: они бы просто верили — в том смысле, о котором я говорил.
Так вот, если бы Лэнг имел в виду что–нибудь в этом духе, в его словах, возможно, была бы доля истины. Можно поспорить с тем, кто считает, что детей легче околдовать. Возможно, но не уверен. По–моему, это иллюзия, которая часто встречается у взрослых. Вызвана она застенчивостью детей, недостатком у них критического опыта, бедным запасом слов и ненасытностью, обычной для растущего организма. Дети любят или пытаются полюбить почти все, что им дают. Если же им что–то не по вкусу, они не могут как следует выразить или объяснить свое недовольство, а потому иногда его скрывают. Кроме того, для них привлекательно очень многое, хотя они далеко не во всем разбираются и не задумываются, насколько в это можно верить. Во всяком случае, я сомневаюсь, что такое зелье — очарование хорошей волшебной сказки — может «выдохнуться» от частого употребления и потерять силу.
«Это правда? — вот тот великий вопрос, который задают дети», — пишет Лэнг. И я знаю, что они его действительно задают, но отвечать на него нельзя, не подумав прежде хорошенько[11]. Но вряд ли этот вопрос — свидетельство «неиритупившейся веры» или хотя бы стремления к ней. Чаще всего он обусловлен желанием ребенка знать, что за книжку он читает. Знания детей о мире часто настолько скудны, что они не могут с ходу, без посторонней помощи, различить фантастическое, необычное (то есть редко встречающееся или удаленное во времени и пространстве), нелепое или просто «взрослое» (то есть обычные реалии мира родителей, большая часть которого ребенком еще не исследована). Но в общем они знают, что все это в мире существует, и порой все это нравится им одинаково сильно. Иногда, конечно, не только детям, но и взрослым трудно разграничить все эти явления с достаточной определенностью. Каждый из нас, все понимая в теории, бывает, колеблется, как же все–таки классифицировать услышанное. Ребенок вполне может поверить, если ему скажут, что в соседнем графстве живут великаны–людоеды; многие взрослые легко верят, что людоеды есть в другой стране; а уж иные планеты, по мнению большинства взрослых, населены исключительно ужасающими монстрами.
Так вот, я был одним из детей, к которым обращался Эндрью Лэнг: на свет я появился примерно в одно время с «Зеленой книгой сказок». Я один из тех детей, для которых, по мнению Лэнга, сказка — то же самое, что для взрослого роман. Это обо мне и моих сверстниках в предисловии к «Фиолетовой книге сказок» он писал: «Вкус у них почти такой же, как у наших голых пращуров, живших тысячи лет назад. Сказки, похоже, им нравятся больше, чем история, поэзия, география и арифметика». Но что нам, собственно, известно о наших «голых пращурах» помимо того, что голышом они, безусловно, не ходили? Наши волшебные сказки, сколь бы древними ни являлись некоторые их элементы, конечно же, не такие, как у них. И если допустить, что у нас есть волшебные сказки потому, что они существовали и у наших «голых пращуров», то, вероятно, история, география, поэзия и арифметика есть у нас потому, что науки и искусства тоже нравились «пращурам» (в определенных пределах, разумеется, и в той степени, в какой науки и искусства могли быть ими выделены из общего интереса к окружающему миру в целом).
Ну а что до теперешних детей, то мнение Лэнга не совпадает ни с моими собственными воспоминаниями о детстве, ни с моим взрослым опытом общения с детьми. Возможно, Лэнг несколько заблуждался в оценках детей, которых знал сам, но даже если он был прав, тем не менее дети все очень разные даже в пределах Великобритании и воспринимать их как нечто единообразное, не считаясь ни с индивидуальными способностями, ни с влиянием страны, ни с воспитанием, — значит обманывать себя и других. Лично у меня не было особого желания верить. Я хотел знать. А вера зависела от того, в каком виде до меня доходила сказка — из уст старших или в виде текста, — а также — от тональности и качества самой сказки. Не помню ни единого случая, когда бы удовольствие, доставляемое сказкой, зависело от веры в то, что описанное в ней может случиться или случалось в «реальной жизни». Волшебные сказки для меня тогда были связаны в первую очередь не с тем, что это возможно, а с тем, что этого очень хочется. Если при чтении сказки очень хотелось, чтобы что–то сбылось, — и оно непременно сбывалось, хотя и в самом конце, — значит, это была хорошая сказка. Здесь не стоит вдаваться в подробности, поскольку позднее я надеюсь более подробно остановиться на этом желании «чтобы что–то сбылось» — комплексе множества составляющих (некоторые из них универсальны, другие касаются только современных людей, включая детей, а третьи — лишь определенных типов людей). Я не испытывал желания видеть сны, как Алиса, и переживать такие же приключения, так что рассказ о них меня только забавлял. Почти не было у меня и желания искать клады и драться с пиратами, поэтому «Остров сокровищ» я прочитал совершенно равнодушно. С индейцами дело обстояло лучше: в рассказах о них были луки и стрелы (у меня до сих пор сохранилось совершенно не удовлетворенное желание хорошо стрелять из лука), и странные языки, древние обычаи и, главное, леса. Но куда лучше была страна Мерлина и Артура, а лучше всех стран — неведомый Север повелителя драконов Сигурда из рода Вельсунгов. Попасть в такую страну я желал больше всего на свете. Мне и в голову не могло прийти, что дракон и лошадь — существа одного порядка, и не только потому, что лошадей я видел каждый день, но никогда не встречал даже следа драконьей лапы{4}. На драконе отчетливо видно было тавро Волшебной Страны. В какой бы стране он ни появлялся, вокруг него сразу же возникал Другой Мир. Фантазия, создающая или позволяющая хоть на миг увидеть иные миры, была для меня путем в Волшебную Страну. Я страстно желал видеть драконов. Конечно, я отнюдь не был богатырем и не хотел, чтобы они появились по соседству и вторглись в мой сравнительно безопасный мирок, где можно было спокойно, никого не боясь, читать сказки[12]. Но мир, в котором существовал хотя бы воображаемый дракон Фафнир, убитый Сигурдом, становился богаче и красивее, несмотря на грозную опасность. Так житель мирной плодородной равнины может с упоением слушать об исхлестанных ветром утесах или о бескрайнем бурном море и стремиться к ним всей душой, ибо душа сильнее и мужественнее слабого, уязвимого тела.