Сергей Есенин - С. А. Есенин в воспоминаниях современников. Том 1.
Сквозь звезды пролагает путь 12.
Пришлось открывать. Вечер поэта Сергея Есенина во флигеле дома номер девять на Пресне закончился на рассвете. Ночи не было.
Читал он так, что душа замирала. Строки его стихов о красногривом жеребенке сердце каждого читающего переполняют жалостливым чувством, а вы попробуйте представить, какую глубокую сердечную рану наносил он своим голосом, когда одновременно сурово и нежно, неторопливо выговаривал трогательные слова:
Милый, милый, смешной дуралей,
Ну куда он. куда он гонится?
Неужель он не знает, что живых коней
Победила стальная конница? 13
С Есениным мы ходили на журавлиную охоту. Завидя нас, когда мы были за версту от них. журавли поднимались. А баб, которые жали рожь в подмосковном поле в пятидесяти шагах от них, не боялись. Какие догадливые птицы журавли! А мы, хоть и издалека их увидели, и тому рады. Не зря десять верст прошагали.
В голодном двадцать первом году в Москву приехала знаменитая танцовщица Айседора Дункан. Приехала, чтобы основать в Советской России школу пластического танца. На вечеринке у художника Якулова Дункан встретилась с Есениным. Вскоре они поженились.
Под школу-студию отвели дом балерины Балашовой на Пречистенке. Дункан поселилась в одной из раззолоченных комнат этого богатого особняка. Есенин проводил меня туда.
Меня глубоко интересовало искусство Айседоры Дункан, и я часто приезжал в студию на Пречистенку во время занятий. Несколько раз я принимался за работу. "Танцующая Айседора Дункан" – это целая сюита скульптурных портретов прославленной балерины.
В первых числах мая 1922 года Дункан увезла Есенина в Европу, а затем и в Америку. Вернулся он в августе 1923-го.
Появившись у нас на Пресне, сразу же спросил:
– Ну, каков я?
Дядя Григорий без промедления влепил:
– Сергей Александрович, я тебе скажу откровенно – забурел.
И в самом деле, за эти полтора года Есенин раздобрел, стал краситься и пудриться, и одежда на нем была буржуйская.
Но очень скоро заграничный лоск с него сошел, и он стал прежним Сережей Есениным – загадочным другом, российским поэтом.
Стояли последние жаркие дни недолгого московского лета. Большой шумной компанией отправились купаться. На Москве-реке, в Филях, был у меня заветный утес, с которого любо-дорого прыгнуть в воду. Повеселились вволю. По дороге к дому Есенин, вдруг погрустневший, стал читать неизвестные мне стихи:
Не жалею, не зову, не плачу,
Все пройдет, как с белых яблонь дым.
Увяданья золотом охваченный,
Я не буду больше молодым.
Ты теперь не так уж будешь биться,
Сердце, тронутое холодком…
Тяжелая тоска послышалась мне в его голосе. Я перебил его:
– Что ты? Не рано ли?
А он засмеялся.
– Ничего, – говорит,- не рано.
И опять Есенин пропал из моего поля зрения. На этот раз – навсегда.
1970
H. Г. ПОЛЕТАЕВ
ЕСЕНИН ЗА ВОСЕМЬ ЛЕТ
Хорошо ивняком при дороге
Сторожить задремавшую Русь.
С. Есенин 1
Даже на фоне нашей неповторимой эпохи четко выделялась эта красивая, блестящая фигура – Сергей Есенин. Где бы он ни появлялся, он обращал на себя общее внимание, к нему невольно приковывался взгляд, и он оставался в памяти надолго, если не навсегда. Может быть, сожженный этой своей красотой и славой – и погиб он.
В первый раз я встретил Есенина в 1918 году в Пролеткульте на литературном собеседовании в нарядной гостиной морозовского особняка. Кого только не перебывало на этих собеседованиях! Рядом с седовласым поэтом Вячеславом Ивановым – молодой пекарь Федор Киселев, против угрюмого Александровского – восторженный, жестикулирующий Андрей Белый, Казин, Орешин, Шершеневич. Все они называли друг друга "товарищ". Только В. Иванову да Белому делались иногда исключения: называли их по имени-отчеству. Не помню, кто читал стихи, когда вошел Есенин. Я ни разу не видел его прежде и сразу был поражен его видом. Как ни типичны были все другие фигуры, на нем прежде всего у всякого остановились бы и застыли глаза.
Он был одет в шелковую белую вышитую длинную русскую рубаху и широкие штаны. Костюм сельского пастушка с картины восемнадцатого века. Да и сама наружность его: волосы цвета спелой ржи, как будто кипевшие на точеной красивой голове, пышные, волнистые; черты лица тонкие, почти девичьи; голубые глаза, блестевшие необычной улыбкой. Думалось – как мог появиться здесь такой человек в годы пулеметной трескотни, гудящих аэропланов, голодного пайка? Я решил, что, наверное, это артист, пришел читать чьи-нибудь стихи, но, нечаянно услышав фамилию Есенин, я подумал: "А как он все-таки похож на свои стихи!" Но и первое мое предположение, как я потом убедился, было верно: в этом большом, глубоко волнующем поэте, на редкость искреннем,- были черты театральности.
В этот же вечер Есенин прочел нам несколько своих стихотворений, из которых мне запомнились "Зеленая прическа" и "Вот оно, глупое счастье". Читал он необычайно хорошо. В Москве он читал лучше всех. Недаром молодые поэты читали по-есенински:
Вот оно, глупое счастье
С белыми окнами в сад!
По пруду лебедем красным
Плавает тихий закат.
Возможно ли было в четырех строчках нарисовать полнее картину вечера, дать этой картине движение, настроение. "Березка" его так и звенела в ушах звоном осеннего прощального ветра. В этом юноше – ему тогда было двадцать три года – мы сразу увидели большого мастера. Нечего и описывать наше удивление и восторг. Когда вечером я возвращался домой с одним старым восторженным коммунистом, он беспрерывно повторял мне:
– Подумайте только, какая сила прет из рабочей и крестьянской среды: Александровский, Казин и, наконец, такая красота – Есенин!
Познакомившись с Есениным, я узнал, что он живет тут же, в Пролеткульте, с поэтом Клычковым, в ванной комнате купцов Морозовых, причем один из них спит на кровати, а другой – в каком-то шкафу на чем-то для спанья совсем непригодном. Чем они жили, довольно трудно было сказать, – тогда и все-то неизвестно на какие средства жили, но были веселы и стихи писали, как никогда.
В этом же году я был в гостях у одного студийца Пролеткульта, куда был приглашен и Есенин. Семья, к моему величайшему тогда изумлению, оказалась буржуазной: богатая обстановка, рояль, дочь с высшим музыкальным образованием. Есенин к такому обществу и такой обстановке, казалось, уже давно привык и держался свободно, как избалованный ребенок. По просьбе хозяев он довольно охотно читал стихи, те же самые, что и в Пролеткульте, и, странное дело, за чайным столом их приятнее было слушать. Дочь хозяев очень долго и хорошо играла нам на рояле, причем Есенин особенно просил играть Вертинского. На мое удивление, что ему нравится в Вертинском, он сказал:
– Вот странно – нравится, да и все!
На вопрос дочери хозяина, нет ли у него нот на его собственные стихи, он беззаботно отвечал:
– Мне подарил N (он назвал одного известного и модного композитора) ноты, но они где-то запропастились.
Обычно говорил он мало, отрывистыми фразами, стараясь отвечать более жестами и улыбкой красивых глаз, в которой больше было любезности и блеска, чем ласки и внимания. Видно было, что эта обстановка, эти люди были привычны для него и нимало его не удивляли. Одет он был на этот раз в костюм, как всегда хороший, что называется – с иголочки. Помню, я все удивлялся: крестьянский сын, двадцати всего лет,- и уже он известный поэт, он небрежно теряет ноты известного композитора, сочиненные на его стихи, он снисходительно любезно обращается с барышнями с высшим музыкальным образованием. Мы возвращались из гостей вместе: я – в свое молчаливое, как могила, Дорогомилово, он – в ванную купцов Морозовых. А кругом была вьюга, на тротуарах непроходимые горы снега. Было все непонятно и хорошо. Был восемнадцатый год. Ели мерзлую картошку, но голову не вешали. Говорили мы с ним о литературе. Я спросил его, чем он сейчас больше всего интересуется.
– Изучаю Гоголя. Это что-то изумительное!
Есенин даже приостановился, а потом неподражаемо прочел несколько гоголевских фраз из описаний природы. Он, видимо, затруднялся объяснить красоту того или другого выражения и старался передать ее мне голосом, интонацией, жестами, всеми средствами своего мастерского чтения. Вся его театральность куда-то исчезла. Передо мною вырос человек, до самозабвенья любящий красоту русского слова. ‹…›
Кафе поэтов "Домино". В нем были два зала: один для публики, другой для поэтов. Оба зала в эти года, когда все и везде было закрыто, а в "Домино" торговля производилась до двух часов ночи, были всегда переполнены. Здесь можно было разного рода спекулянтам и лицам неопределенных профессий послушать музыку, закусить хорошенько с "дамой", подобранной с Тверской улицы, и т. д. Поэты, как объяснил мне потом один знакомый, были здесь "так, для блезиру", но они, конечно, этого не думали. Наивные, они и не подозревали, как за их спиной набивали карманы содержатели всех этих кафе, да поэтам и деваться было некуда. Спекулянты и дамы их, шикарно одетые, были жирны, красны, много ели и пили. Бледные и дурно одетые поэты сидели за пустыми столами и вели бесконечные споры о том, кто из них гениальнее. Несмотря на жалкий вид, они сохранили еще прежние привычки и церемонно целовали руки у своих жалких подруг. Стихи, звуки – они все любили до глупости. Вот обстановка, в которой в 1919 году царил С. Есенин. Нас, молодых, выдвигавшихся тогда поэтов из Пролеткульта, пригласили читать стихи в "Домино". Есенин тогда гремел и сверкал, и мы очень обрадовались, узнав, что и он в этот вечер будет читать стихи. Он стоял, окруженный неведомыми миру "гениями" и "знаменитостями", очаровывая всех своей необычной улыбкой. Характерная подробность: улыбка его не менялась в зависимости от того, разговаривал ли он с женщиной или с мужчиной, а это очень редко бывает. Как ни любезно говорил он со всеми, было заметно, что этот "крестьянский поэт" смотрел на них как на подножие грядущей к нему славы. Нервности и неуверенности в нем не было. Он уже был "имажинистом" и ходил не в оперном костюме крестьянина, а в "цилиндре и в лакированных башмаках". Я полюбил его издалека, чтобы не обжечься. В этот вечер он сделал очередной большой скандал.