Эмиль Золя - Собрание сочинений. Т.24. Из сборников:«Что мне ненавистно» и «Экспериментальный роман»
Да, писатель прежде всего человек науки. Его художественная индивидуальность утверждается затем в стиле произведения. Все это и составляет искусство. Нам упорно и очень глупо твердят, что мы никогда не воспроизводим натуру в точности. Ну и что ж? Конечно, мы вносим сюда что-то свое, свою манеру передавать натуру. Однако целая пропасть лежит между писателем-натуралистом, который идет от известного к неизвестному, и писателем-идеалистом, имеющим претензию идти от неизвестного к известному. Если мы и не воспроизводим никогда натуру полностью, то передаем, по крайней мере, подлинную натуру, какою мы видим ее в наших человеческих восприятиях; тогда как идеалисты усложняют возможные оптические неточности грубыми ошибками, ибо рисуют натуру воображаемую, а принимают ее за подлинную. В общем, мы требуем только одного: чтобы писатели изучали мир в свете анализа, нисколько не отказываясь от своего писательского темперамента.
Существует ли более широкое течение? Я прекрасно понимаю, что идея важнее формы. Вот почему я надеюсь, что язык достигнет некоторого спокойствия и уравновешенности после великолепного и неистового громыхания фанфар тридцатых годов. Если мы еще обречены повторять эту музыку, то наши сыновья уже избавятся от нее. Желаю им достигнуть того научного стиля, который так восхваляет Ренан. Это будет, разумеется, мощный стиль правдивой литературы, свободный от модного жаргона, а по устойчивости и широте не уступающий классике. Но до тех пор мы все еще будем украшать свой слог султанами и плюмажами, как того требует наше воспитание в школе романтизма; однако ж мы стараемся подготовлять будущее, собирая как можно больше человеческих документов и, насколько позволяет наше орудие-анализ, все глубже проникая в действительность.
Вот что такое натурализм, а если этот термин пугает, если перифраза покажется понятнее, то скажем: вот как принципы современной науки применяются к литературе.
VА теперь я обращаюсь к французской молодежи и заклинаю ее хорошенько поразмыслить, прежде чем вступить на путь идеализма или на путь натурализма, ибо величие нации и спасение родины зависят ныне от ее выбора.
Молодежь призывают рукоплескать звучным стихам «Рюи Блаза», ей предлагают песнопение Ренана как самое точное разрешение философской и научной проблемы нашего времени — с двух сторон ее опьяняют лиризмом, набивают ей голову громкими фразами, портят ей нервную систему этой музыкой и внушают, что только в пышных тирадах мастеров риторики она обретет основы нравственности и патриотизма. Одна республиканская газета дошла до того, что заявила: «Некоторые, переоценивая свои силы, объявили войну идеалу, но они будут побеждены». Полно, разве это мы объявили войну идеалу? Ее объявил весь наш век, вся наука последнего столетия. Так что же, по-вашему, век будет побежден, наука будет побеждена, Клод Бернар, и все его предшественники, и все его последователи будут побеждены? Право, можно подумать, что тебе сон привиделся, когда прочитаешь столь ребяческое утверждение в газете, которая кичится своей серьезностью, но, по-видимому, даже не подозревает, что наша республика существует силою научных принципов. На здоровье аплодируйте Виктору Гюго как великому поэту и Ренану как тонкому прозаику, чего же лучше! Но не говорите молодежи: «Вот хлеб, который вы должны вкушать, чтобы стать сильными; питайтесь идеалом и риторикой, и вы станете великими». Это пагубный совет: идеал и риторика губят, спасает только наука. Ведь именно наука заставляет идеал отступать перед ней, именно наука подготовляет XX век. Мы будем тем честнее и счастливее, чем решительнее наука отодвинет идеал, абсолют, неведомое, — называйте, как хотите.
Я пойду еще дальше. Я буду говорить сурово и откровенно. Ренан поднял горестный вопрос о наших поражениях 1870 года. Он сравнивает нас с нашими победителями; он обвиняет их в бесплодной сухости ума; он восхваляет культуру старого французского общества, исполненную приятной учтивости и легкости. Будь это только желанием польстить Академии, можно было бы признать его слова искусным комплиментом. Но, очевидно, мы тут столкнулись с убеждением Ренана, ибо позднее он в длинном письме возвратился к этому сравнению двух наций, одна из которых своим очарованием покорила весь мир, а другая солдатской резкостью и угрюмым нравом отталкивает от себя народы, умеющие ценить изящество. Я не собираюсь разбираться в том, что происходит сейчас в Германии, и вовсе не хочу, чтобы французы изменили свой характер (это, впрочем, было бы для них довольно трудным делом). Если Ренан хочет сказать, что мы должны остаться вежливыми, жизнерадостными, остроумными и приятными собеседниками, тогда он совершенно прав. Но если он пытается осторожно внушить мысль, что риторика и идеал остаются единственным оружием, которым можно покорить мир, что мы окажемся тем сильнее, тем больше достигнем величия, чем усерднее будем поклоняться старой французской культуре, представительницей которой является Академия, то я должен сказать, что такие взгляды весьма опасны для нации. Надо во всеуслышание заявить, что в 1870 году мы были побеждены научным духом. Конечно, империя по своей глупости ввергла нас, да еще без достаточной подготовки, в войну, которой страна совсем не хотела. Но разве Франция не побеждала при обстоятельствах еще более тяжелых, испытывая недостаток во всем — и в войсках и в деньгах? Очевидно, для победы тогда достаточно было старой французской культуры, смелых атак и красивых безумств отваги. В 1870 году, наоборот, мы были разбиты, натолкнувшись на методы народа, более грубого и менее храброго, чем мы; нас раздавила масса войск, которыми маневрировали по правилам логики, нас разгромили, применив в военном искусстве научные принципы; не говоря уж об артиллерии, более мощной, чем наша, о лучшем, чем у нас, вооружении, о более строгой дисциплине, о лучшем использовании железных дорог. Ну и вот перед лицом бедствий, нанесших нам глубокие, доселе еще кровоточащие раны, повторю еще раз: истинный патриотизм состоит в том, чтобы видеть, что настали новые времена, и принять научные принципы, а не мечтать в литературных рощицах идеала о каком-то возврате к прошлому. Нас разбили с помощью научного духа; если мы хотим бить других, постараемся, чтобы научный дух оказался на нашей стороне. И нечего нам тосковать о великих полководцах с их знаменитыми изречениями, если теперь громкие фразы уже не помогают одерживать победы.
Так вот почему идеалисты обвиняют нас, натуралистов, людей науки, в недостатке патриотизма! Ведь мы не кропаем од, не произносим громких слов. Романтическая школа превратила патриотизм просто-напросто в вопрос риторики. Чтобы прослыть патриотом, достаточно в драме пли в каком-нибудь другом литературном произведении как можно чаще употреблять слово «отчизна», размахивать знаменем, вставлять напыщенные тирады о доблестных деяниях. А тогда уж вас непременно похвалят, объявят, что вы поднимаете дух в согражданах и подготовляете будущий реванш. Все та же музыка, которая действует на нервную систему, но ничего не говорит ни уму, ни сердцу. Роль, выполняемую этими теоретиками патриотизма, можно сравнить с ролью военного оркестра, который играет бравурные марши, когда солдаты идут в бой; музыка подхлестывает их, опьяняет, порождает — у кого больше, у кого меньше, — презрение к опасности. Но ведь это нервное возбуждение оказывает лишь относительное и кратковременное влияние на исход боев. В наше время победа все больше зависит от одаренности главнокомандующего и его познаний в военной технике, от той руки, которая умело применяет в военном искусстве научные принципы новой эпохи. Загляните в историю побед великих полководцев. Если хотите иметь мужественную молодежь, пошлите ее учиться у крупных ученых, а не у поэтов. Лирические безумства могут породить только героических безумцев, а нам нужны крепкие солдаты, здоровые телом и духом, с математической точностью идущие к победе. Сохраните музыку мастеров риторики, но пусть все знают, что это только музыка. Подлинные патриоты — это мы, ибо мы хотим, чтобы Франция развивала у себя науки, освободилась от лирической декламации, высоко подняла уважение к правде и применяла принцип научности решительно во всем: и в политике, и в литературе, и в социальной экономии, и в военном искусстве.
А что, если коснуться вопроса о нравственности? Я доказал, что порядочные люди не пустили бы в свою гостиную ни одного из персонажей «Рюи Блаза». Ведь в этой драме выведены только негодяи, проходимцы и героини адюльтеров. Впрочем, весь романтический репертуар купается в грязи, в лужах крови, даже не имея оправдания в том, что авторы хотели извлечь хоть один подлинный документ из своей выставки трупов. Мораль идеалистов реет где-то в воздухе, над жизнью; она состоит из сентенциозных изречений, которые полагается применять к абстракциям. Мерилом душевной чистоты и добродетели является идеал, вот почему многие почитают добродетель лишь отвлеченно, как иные католики почитают правила церкви. Не позволю себе здесь никаких намеков, но я заметил, что распутники всегда провозглашают самые строгие нравственные принципы. А сколько грязи кроется за их громкими фразами! Отец делит с сыном ласки своих любовниц, мать забывается в объятиях друзей дома, светские дамы вздыхают об идеальной любви и выказывают изощренную тонкость чувств, а сами на каждом шагу увязают в мерзкой прозе адюльтера. Или вот вам политические деятели — они так рьяно защищают семейный очаг в своих газетах, что не терпят в них ни единого рискованного слова, а сами зашибают деньги во всяких финансовых махинациях, обкрадывают одних, губят других, дают полную волю своим аппетитам, жажде богатства и честолюбию. Для таких молодцов идеал — это завеса, за которой они могут позволить себе все, что угодно. Они уверены, что стоит им задернуть полог идеала, задуть свечу правды, и никто их не увидит, не помешает им наслаждаться в потемках самыми постыдными мерзостями. Во имя идеала они намереваются зажать рот слишком смелой правде, способной обеспокоить их; идеал становится у них полицией, запрещающей касаться определенных тем, веревкой, которой следует связать мелкую сошку, чтобы она сидела смирно, когда ловкачи, скептически улыбаясь, широко позволяют себе то, что они запрещают другим. Ясно чувствуется убожество этой догматической морали, хоть она и подкрепляет барабанным боем риторику поэтов, вызывает, словно балерина, неистовые рукоплескания, но подобно ей, мгновенно бывает забыта. Она производит весьма поверхностное действие, — это только наслаждение музыкальными красотами, испытываемое публикой сообща в каком-нибудь театре, но никого и ни к чему не обязывающее. Никто не становится ни хуже, ни лучше, когда выходит из театра, — зрители возвращаются к своим порокам, и все в мире идет заведенным порядком. То, что не основано на фактах, не доказано опытом, не имеет практической ценности.