Алекс Данчев - Сезанн. Жизнь
До Гардана было примерно восемь миль, это было живописное местечко, во многом напоминавшее итальянские деревушки на вершинах холмов. Сезанна привлекала пирамидальная форма поселения и кубическая геометрия домов, с которой неизменно ассоциируются кубистические пейзажи, появившиеся двадцать лет спустя, – не столько пейзажи в традиционном понимании, сколько вариации на тему пейзажа, где каждый элемент встроен в общий контекст, но дух места в значительной мере теряется или изменяется. Со временем сезанновский Гардан станет Ла-Рош-Гийоном у Брака, Хорта-де-Эбро у Пикассо, а еще через двадцать лет превратится в Стейтен-Айленд у Горки. Для кубистов знакомство с Сезанном стало определяющим. Брак, например, погрузившись в сезанновский мир, обнаружил с ним глубинную связь и пережил своеобразное озарение, как будто нашел в собственной памяти то, о чем и не подозревал. «Открытие его работ все перевернуло, – признался он на склоне лет одному из близких друзей. – Мне пришлось все переосмыслить. Я не единственный был потрясен до глубины души. Предстояло побороть многое из того, что мы умели, к чему относились с уважением, чем восхищались, что любили. В работах Сезанна следует видеть не только живописные композиции, но также – о чем часто забывают – новую этическую идею пространства». Матисс, рассматривая результаты, обратил внимание, что дома Брака (а точнее, изображающие их символы) несут как формальную нагрузку, «выделяясь на общем фоне пейзажа», так и смысловую, «передавая гуманистическую идею, во имя которой они поставлены»{640}.
Сезанновский вид Гардана стоит практически у истоков этой метаморфозы (цв. ил. 62). Акцентируя определенную ассоциацию, художник изобразил городок трижды, каждый раз выбирая новое время и новую точку, словно обходя место по кругу. Одна из этих композиций, возможно первая, – горизонтальная; две другие – вертикальные, хотя один из вариантов изначально виделся горизонтальным. Сезанн передумал, но сделал так, чтобы следы проступали на поверхности, словно отражая процесс работы, или ход времени, или сомнения художника. Такой же холст был оставлен вызывающе незавершенным{641}.
Гардан был еще и местом умиротворения и, очевидно, восстановления сил. В ту осень Сезанн снял там дом. К нему приехали Ортанс и Поль. Полю было тринадцать, его отправили учиться в местную школу. В свободное время он позировал для портретного рисунка, на котором предстал во весь рост. Мальчик на портрете «Сын художника» держится гордо, хотя и немного застенчиво; в его позе угадываются черты «Мальчика в красной жилетке», который появится через несколько лет. Сезанн запечатлел его также пишущим и спящим{642}.
Ортанс позировала по меньшей мере для двух портретов одинаковых размеров – в одном и том же платье, у одной стены{643}. Оба портрета мастерски передают смешение чувств – в этих этюдах и открытость, и замкнутость. На одном из портретов (позже принадлежавшем Матиссу) у Ортанс удлиненный овал лица, губы плотно и уверенно сжаты. Она повернулась влево, бесстрастный взгляд направлен куда-то вдаль. Внимание притягивает ее обращенная к зрителю правая щека, нежная и выразительная – целая палитра цветовых пятен. Другая щека, наоборот, узкая полоса, затененная, усеченная, скрытая. Лицо – маска, которая зафиксирована на шее и крепится к уху, поверхность, не позволяющая увидеть глубинное, сущностное, всего лишь живописная фактура. «Мадам Сезанн, погруженная в себя» отгородилась от мира. Ее образ может выражать многое, но ей в своем облике неуютно.
Ее двойник выглядит совершенно иначе: это олицетворение «изменчивой мерцающей сущности» – так однажды определил это Сезанн (цв. ил. 36){644}. Она почти красива, как замечает Рут Батлер. «Мадам Сезанн изменчивая» повернулась к нам лицом. Это настоящий сложный психологический портрет. Маска снята, обнажилось скрытое под ней непостоянство. Внимание тотчас захватывает выражение правого глаза; левый – более блеклый и суженный, веко над ним тяжелее, он полуприкрыт. Посередине словно проходит разделительная черта и ложится на волосы, лицо, платье – тонкая, чуть смещенная граница, которая придает портрету притягательность. На живописном лице – жизнь чувств; краски изгоняют бледность из черт. Выражение создается изгибом верхней губы, который кажется удивительно подвижным. Он может измениться в любой миг; перемены внезапны и непредсказуемы. В этом – яркая, живая эмоция, напор, который трудно обуздать.
Их пакт снова был в силе. Словно скрепляя его, Сезанн создал образ, нежный до замирания сердца (цв. ил. 35): на рисунке Ортанс изображена рядом с написанными акварелью цветами гортензии{645}. Перед нами «Отдыхающая мадам Сезанн»: ее образ – ни настороженный, ни отстраненный, скорее откровенный, лишенный всего наносного; она засыпает и полна очарования. Занявшую уютное место в углу листа Ортанс миловидной не назовешь; но она красива. И игрива. Явственное ощущение сопричастности обжигает бумагу, будто любовь. «В эскизах обычно есть пламень, которого не знает картина, – сказал Дидро. – Это минута горения художника, чистейшего воодушевления, без примеси той искусственности, которую размышление вносит во все и всегда; это душа художника, свободно излившаяся на полотно»{646}. Злосчастное письмо было словесным излиянием; в изящном наброске выплеснулась душа. Этот портрет, его характерная игра со словами и образами воспринималась как современная «валентинка» – милый презент. Конечно же, это был своеобразный подарок. Быть может, свадебный.
Следующей весной, 28 апреля 1886 года, Поль Сезанн, artiste-peintre[75], и Ортанс Фике, без профессии, поженились в мэрии Экса. Присутствовали отец и мать Сезанна; оба поставили свои подписи, хоть и неохотно. Была сделана запись, что отец Ортанс «отсутствует, но благословение дает». Свидетелями были Максим Кониль, зять Сезанна, Жюль Ришо, клерк, Луи Барре, канатчик, и Жюль Пейрон, служащий акцизной конторы, проживающий в Гардане, которого жених дважды удостоил портрета{647}. Как вспоминает Кониль, Сезанн пригласил свидетелей отобедать, а родители отправились сопровождать его жену в Жа-де-Буффан. Ортанс больше не нужно было прятаться. Годы незаконного сожительства остались наконец позади.
На следующий день брак был торжественно скреплен в церкви Святого Иоанна Крестителя, в приходе Жа-де-Буффана, свидетелями стали Мари Сезанн и Максим Кониль. Новость дошла и до страстного почитателя Сезанна: Винсент Ван Гог сам с ним никогда не встречался, но внимательно следил за тем, что делал художник. Винсент написал Эмилю Бернару, словно перефразируя Лукреция: «Сезанн вступил в среднесословный брак, совсем как престарелый голландец; он извергнется в работу, сохранив силы в брачную ночь»{648}.
Дело было сделано. С какой целью? И почему именно в тот момент? Учитывая очередность событий, трудно поверить, что выбор времени для свадьбы никак не был связан с «увлечением» или его последствиями. Неудивительно, что прямых свидетельств Сезанн по этому поводу не оставил. Как и Ортанс. Знала ли она, подозревала ли?{649} Она наверняка поняла, что Сезанн не случайно сам не свой покинул Ла-Рош-Гийон. Спросила ли она о чем-нибудь? Ответил ли он?
Что касается женитьбы, по крайней мере два члена семьи вызвались в этом содействовать. Мать Сезанна знала о его тайной семье. Она хотела, чтобы сын был счастлив, а еще желала чаще видеть внука. Она как могла старалась примирить супругов, когда видела, что между Сезанном и Ортанс не все гладко. Вряд ли признаки недавних волнений остались для нее незамеченными, даже если она и не была посвящена в подробности. Сестра Сезанна Мари тоже знала о семейных секретах. И ей, конечно, хотелось, чтобы брат узаконил положение дел в глазах Господа, несмотря на недостатки Ортанс. «Женись на ней, отчего ты не женишься?» – постоянно твердила она. Говорят, что Мари знала о его увлечении. То ли она увидела в этом предвестие новых любовных интриг, то ли для нее это был знак, что в недалеком будущем Сезанн может бросить Ортанс, – в любом случае она склонялась к тому, что свадьбу надо устроить как можно быстрее.
Если мать или сестра, а может, и они обе действительно упрекали Сезанна, это объясняет его усталую реплику, адресованную Золя: «Если бы только мое семейство было бы более равнодушным…» Мнение отца, от которого раньше зависело все, теперь как будто перестало быть решающим. Он явно больше не возражал, причем передумал, видимо, из практических соображений некоторое время назад. Он всегда желал сыну добра – на свой лад. Можно предположить, что к тому времени он тоже пришел к мысли, что для Сезанна лучше скрепить этот союз – если не перед лицом Всевышнего, то хотя бы перед законом, – особенно с учетом всех дополнений к нему. Вышло так, что самому Луи Огюсту жить оставалось всего полгода. Говорят, что под конец он одряхлел. Насколько заметно и быстро он слабел – неизвестно. От всего, что связано со свадьбой, он, казалось, устранился. Хоть раз в жизни спорить не пришлось.