Марк Амусин - Огонь столетий (сборник)
Хогарт предстает в романе в функции регистратора и хроникера, хотя автору и хочется создать трехмерного героя из плоти и крови. Ради этого он наделяет его утепляющими черточками – вроде любви к хорошему коньяку или к поэзии Вордсворта. Ради этой цели он снабжает «рукопись» обширной вводной главой, в которой Хогарт занимается самообнажением, исповедуется, обсуждает свои детские комплексы, неприглядные стороны своей натуры и издевается над культурными стереотипами, представляющими ученых идеалистами и средоточиями нравственных достоинств.
Все напрасно. Самоирония, беспощадность героя к себе не делает его более живым и самодостаточным. Однако одно безусловно отличает его от «мыслящей машины». Это – острая, порой мучительная рефлексия рассказчика относительно возможных последствий Проекта и моральной ответственности, которая ложится на плечи его участников. В образе профессора Хогарта Лем воплотил тот комплекс угрызений совести и раскаяния, который обнаружился задним числом в сознании многих сотрудников Манхэттенского проекта (параллели между этими начинаниями в романе жирно подчеркиваются). Герой прекрасно понимает: если удастся выделить «военную составляющую» послания, чинам Пентагона (с точностью до их коллег из советского Генштаба) не устоять перед соблазном немедленно использовать открытие для нанесения превентивного удара по потенциальному противнику. Но и добытое преимущество вряд ли сможет предотвратить ответный удар, а значит – «гарантированное взаимное уничтожение».
К счастью, этого не происходит – сигнал вообще не удается расшифровать. Финал повествования окрашен смешанными чувствами облегчения и разочарования. Познавательные способности человеческого разума весьма ограничены, но в этом, быть может, шанс человечества избежать самоубийственного конца.
И снова трудно удержаться от того, чтобы сопоставить роману Лема произведение Стругацких, на этот раз «Пикник на обочине». Бросается в глаза инвариантное сходство в постановке проблемы: встреча человечества с артефактами, созданными далекой внеземной цивилизацией, и кризис, вызванный этой встречей, ибо человечество на «рандеву» обнаруживает свою незрелость, моральную ущербность и внутреннюю расколотость.
У Стругацких, однако, эта смысловая посылка воплощается в насыщенном, полнокровном сюжете, в центре которого – психологически на редкость достоверный образ сталкера Рэда Шухарта, от первой и до последней страницы постоянно меняющегося, раскрывающего все новые черты своего характера то во внутреннем монологе, то в объективном авторском описании со стороны. К этому, конечно, нужно добавить удачно найденный и любовно разработанный «идеобраз» Зоны – воистину чужеродного, «нечеловеческого» пространства, в котором разлиты угроза, опасность, тайна, но в то же время и странная, притягательная магия.
Оговорюсь – речь в этой статье не идет о сравнительных достоинствах той или иной манеры письма или ее совместимости с фантастической парадигмой; о преимуществах или недостатках традиции реалистико-психологического изображения против стихии эссеизма, слегка прикрытой авторской рефлексии и аллегоризма. Просто важно подчеркнуть это органическое и определяющее тяготение Стругацких и Лема к противоположным полюсам литературного дискурса. К этому добавляются и различия в социальных темпераментах наших авторов.
Движение расходящимися курсами продолжалось. Станислав Лем все больше удаляется от традиционной фантастики, да и от традиционной литературы вообще. В самом деле, к чему вязнуть в глине правдоподобия или скрупулезно разукрашивать рисованные облака/миражи фантазии, зачем тратить время на беллетристические условности – отделку характеров, придумывание обстоятельств, интерьеров, мотивировок, – когда жгучий интерес представляет сама смысловая эссенция: идеи, проблемы, теории, парадоксы, гипотезы, модели и прогнозы. Именно к этому, думаю, влеклась натура Лема, и ему не стоило большого труда отряхнуть беллетристический прах со своих ног. Тем более что в этом начинании он мог опереться на солидную традицию – условно говоря, свифтовско-вольтеровскую.
При этом он продолжает пребывать в двух литературных ипостасях. Первая – скорее теоретическая, (пара)научная. Еще в «Сумме технологии» Лем задался целью проникнуть взглядом в будущее, исходя из творческого анализа тенденций научно-технологического развития. Попытка эта оказалась не слишком удачной – действительность в очередной раз подтвердила свое нежелание умещаться в клетках прогностических схем. В двухтомной «Фантастике и футурологии» польский писатель, демонстрируя не только поразительную начитанность в современной фантастической литературе, но и изрядное знакомство со структурализмом, вознамерился отделить зерна от плевел и выстроить строгий научно-фантастический канон, позволяющий определять, «что такое хорошо и что такое плохо». В «Философии случайности» он анализирует творчество признанных мастеров мировой литературы и отдельные их шедевры с позиций теории вероятности, соотношения детерминизма и случайности, представляя эти литературные феномены в непривычных ракурсах.
В другой своей ипостаси Лем осваивает роль ворчливого и язвительного смотрителя Вавилонской библиотеки (по Борхесу), распорядителя всего накопленного человечеством духовно-интеллектуального достояния. В собственно художественной практике он зачастую буквально идет по следам Борхеса, подробно развертывая небрежно разбрасываемые аргентинцем методологические намеки и наметки, семена смысловых и жанровых парадигм. От Борхеса – мысль писать предисловия к несуществующим книгам или рецензии на них, реализованная в сборниках Лема «Абсолютный вакуум» и «Мнимая величина». Тут проявлялась и отмеченная выше прогрессирующая склонность к редукционизму: вместо законченных «серьезных» произведений – сжатые, приправленные сарказмами и парадоксами дайджесты, позволяющие, к тому же, выворачивать наизнанку и дезавуировать собственные построения. Да здравствует и торжествует амбивалентность! Лем примеряет наспех скроенные повествовательные маски, говорит разными голосами – то голосом «Голема XIV», сверхмощного компьютера, истинного «бога в машине», учиняющего суд над смешными претензиями человеческого разума; то голосами анонимных рецензентов и переводчиков («Провокация»); то своим собственным, но дрожащим от скрытого смеха («Библиотека XXI века»).
И вот что интересно. Проблематика его разножанровых сочинений становилась все шире, глобальнее. Кажется, что Лем в этот период нашел новое применение космосу – там, в звездных далях, он учредил некую обзорную точку для наблюдения за прошлым и будущим человечества, для суждений о человеческом роде. Он предлагает новаторские эволюционные теории, оригинальные объяснения феноменов нацистского геноцида и терроризма, предсказывает пути гонки вооружений в XXI веке. Масштаб его мысли восхищает и подавляет. И в то же время не оставляет ощущение, что перед нами игра, все более автономная по отношению к реальному миру, имеющая целью развлечение и интеллектуальное самоудовлетворение игрока-демиурга. Да и выразительные средства становятся все однороднее, суше – доминирует здесь ироническая интонация в разных регистрах. На языке вертится печальное слово «стерильность».
Братья Стругацкие до самого конца своего совместного творческого пути оставались плотью от плоти «советской цивилизации», отнюдь не элементарной, не однородной по своему идейно-духовному составу. Именно в этих рамках они созревали и самоопределялись, утверждали и отрицали, уклонялись и бунтовали. Здесь был их Родос, здесь они и прыгали, никогда не отрываясь слишком сильно от своей исторической почвы.
Творческий же их метод все яснее проявлял свою генетическую связь с классической традицией русской литературы – с Гоголем и Салыковым-Щедриным, А. Н. Толстым и Булгаковым (отдельная тема – неявные реминисценции в их книгах на моральные и идеологические темы Достоевского). Они отнюдь не чурались постановки масштабных вопросов, проектирования интеллектуальных и этических моделей. Но делали это обычно на сугубо «человеческом» материале, помещая героев в узнаваемые, пусть и обостренные до предела или гротескно за остренные жизненные ситуации и коллизии, заставляя их действовать в заданных обстоятельствах, сообразно любовно скроенным и добротно сшитым характерам… Они, может быть бессознательно, следовали совету/завету, с которым обращался к самому себе молодой Альбер Камю: «Хочешь быть философом – пиши романы». А фантастические их находки и допущения, истончаясь, утрачивая физическую осязаемость и пространственные координаты, все больше превращались в инструменты – лупы, призмы, светофильтры – укрупнения и прояснения волновавших их проблем.