Марк Амусин - Огонь столетий (сборник)
Кандид оказывается перед выбором: принять безальтернативность «прогресса», согласиться с его очевидной рациональностью и целесообразностью – или действовать согласно внерациональному моральному импульсу, требующему становиться на сторону слабых, ущербных, истребляемых, потому что они – люди. Выбор непростой, а главное, непривычный, если перед ним поставить Homo soveticus, сызмальства приученного отождествлять всякое благо с поступательным ходом истории, с вектором общественного развития. Именно это и делало семантику «Улитки» столь напряженной, привлекательной для тогдашних ее читателей.
Итак, если сравнивать смысловое пространство этих произведений, бросается в глаза разница их «топологий». В «Солярисе» – две четкие взаимодополняющие магистрали с хорошо просматриваемыми ответвлениями. Все достаточно прозрачно и упорядоченно. Почва «Улитки» дыбится и щетинится разнонаправленными и разноуровневыми вопросами, коллизиями и аллюзиями.
Не менее показательно сопоставление самой художественной ткани, словесной субстанции этих опусов. У Лема даже в самом драматичном, человечески волнующем его произведении материя текста добротна и пластична, но – неярка, интонационно бедновата, функциональна. В этом Ich-Erzählung мы ни на минуту не забываем, кто хозяин положения и дискурса. Рассказ ведется спокойно и ровно, последовательно, без пропусков и скачков. Парадокс: Крис Кельвин рассказывает о своем запредельном, не укладывающемся ни в сознании, ни в душе опыте языком стандартного любовно-психологического романа: «Хэри встала. Я хотел что-нибудь сказать, чувствуя, что нельзя так заканчивать разговор, но слова застревали в горле.
– Хэри…
Она стояла у окна спиной ко мне. Темно-синий, пустой Океан распростерся под голым небом.
– Хэри, если ты думаешь, что… Хэри, ведь ты же знаешь, я люблю тебя…
– Меня?
Я подошел к ней, хотел ее обнять. Она оттолкнула мою руку.
– Ты такой добрый… – сказала она. – Любишь? Лучше бы ты меня бил!
– Хэри, дорогая!
– Нет! Нет! Замолчи, пожалуйста!»
«Улитку» же отличает широкий набор разнообразно стилистически окрашенных спектральных линий, рваный повествовательный ритм, перепады экспрессивности и образной насыщенности. Вот Перец после неудавшейся попытки покинуть территорию Управления возвращается к привычной рутине: «В кабинете было сумеречно и холодно, сизый табачный дым плавал между шкафами, как студенистые водоросли, а менеджер – бородавчатый, раздутый, пестрящий разноцветными пятнами, – словно гигантский осьминог, двумя волосатыми щупальцами вскрыл лакированную раковину шахматной доски и принялся хлопотливо извлекать из нее деревянные внутренности. Круглые глаза его тускло поблескивали, и правый, искусственный, был все время направлен в потолок, а левый, живой, как пыльная ртуть, свободно катался в орбите, устремляясь то на Переца, то на дверь, то на доску». Последовательно проведенное сравнение с подводным миром не только создает запрограммированный «эффект отчуждения», но обладает собственной метафорической ценностью.
Вот сцена беседы Переца с тем, кого он принимает за директора Управления, загадочного и всемогущего вершителя здешних судеб:
«– Я вас спрашиваю: что вы здесь делаете? – сказал директор, обращая к Перецу слепые глаза.
– Я… Не знаю. Я хочу уехать отсюда.
– Ваше мнение о лесе. Кратко.
– Лес – это… Я всегда… Я его… боюсь. И люблю.
– Ваше мнение об Управлении?
– Тут много хороших людей, но…
– Достаточно.
Директор подошел к Перецу, обнял его за плечи и, заглядывая в глаза, сказал:
– Слушай, друг! Брось! Возьмем на троих? Секретаршу позовем, видел бабу? Это же не баба, это же тридцать четыре удовольствия! “Откроем, ребята, заветную кварту!..” – пропел он спертым голосом. – А? Откроем? Брось, не люблю. Понял? Ты как насчет этого?
От него вдруг запахло спиртом и чесночной колбасой, глаза съехались к переносице».
В этом эпизоде стремительные переходы тона мнимого директора от дружественной интеллигентности к безличной канцелярщине, а от нее – к пьяному панибратству придают ситуации насыщенно-гротесковый колорит.
(Эти трансформации живо напоминают о Кафке, и действительно, «Улитка на склоне» – самая удачная пересадка кафкианской поэтики на российскую литературную почву.)
А рядом – контрастирующие с предыдущим отчаянно-серьезные размышления Кандида о сущности того, что происходит под покровами Леса: «…Закономерности не бывают плохими или хорошими, они вне морали. Но я-то не вне морали! Если бы меня подобрали эти подруги, вылечили и обласкали бы, приняли бы меня как своего, пожалели бы – что ж, тогда бы я, наверное, легко и естественно стал бы на сторону этого прогресса <…> может быть, дело в терминологии, и, если бы я учился языку у женщин, все звучало бы для меня иначе: враги прогресса, зажравшиеся бездельники… Идеалы… Великие идеи… Естественные законы природы… И ради этого уничтожается половина населения! Нет, это не для меня. На любом языке это не для меня».
Вот про них не скажешь, что они – уверенные хозяева дискурса. Сказано: «Поэта далеко заводит речь». К прозаикам братьям Стругацким это относится в полной мере. Они в «Улитке», как и во многих других вещах, отпускают частенько поводья, покорно следуют за языком с его строптивым норовом и капризными преференциями. И язык приводит их к находкам и результатам порой неожиданным для них самих, но выигрышным.
Польский писатель, конечно, тоже не был сухарем и не уважал академического занудства. Он, например, создает в 60-е годы свои «Сказки роботов» и примыкающий к ним сборник «Кибериада». Проект этот явно предпринят забавы ради, но и забавляется Лем своеобразно. Он здесь дает волю своему воображению, изобретательному и одновременно очень «конструкторскому», своему суховатому чувству юмора, которому сподручнее играть словами и формулами, чем характерами и человеческими ситуациями, своей склонности к комбинаторике и извлечению разнообразных следствий из ограниченного набора посылок. В сущности, в «Сказках роботов» мало по-настоящему веселого, живого, поскольку сюжетные перипетии вытекают тут из довольно механического совмещения традиционного сказочного антуража с научной терминологией и басенной аллегоричностью.
Надо сказать, что у братьев Стругацких в «Понедельник начинается в субботу» сходная задача получала намного более «сочное» решение за счет ярких речевых характеристик персонажей, целенаправленного перемешивания условного с реальным, фантастического с психологическим, сказочно-мифологического с узнаваемо-современным.
Что Лему в 70-е годы действительно удавалось, так это замысловатые и отточенные «арабески» на традиционные социальные/ фантастические темы. В «Футурологическом конгрессе» писатель представил яркую сатиру на быт и нравы научного сообщества, на становящийся рутиной разгул терроризма и протестных движений, а заодно изящно разработал мотив галлюциногенного воздействия на сознание людей во имя всеобщего довольства и спокойствия в условиях жестокой ограниченности ресурсов и деградации окружающей среды. Небольшая повесть «Маска» в очередной раз варьирует старинный мотив искусственного интеллекта в аспекте его самопознания и зарождения в нем свободы воли. Тему эту Лем очень тонко вписывает в мерцающий условно-средневековый антураж и, с помощью остроумных трансформаций, сообщает ей не только фабульную занимательность, но и подлинный драматизм. Роман «Насморк» – прекрасный образец интеллектуального детектива – без примеси фантастики – со сгущающейся атмосферой загадочности, качественным «саспенсом», отвлекающими маневрами и совершенно неожиданным финалом. Мораль этого финала в том, что вероятности и совпадения правят миром, поэтому успешное раскрытие многих детективных загадок следует по праву отнести к счастливым случайностям.
Несколько особняком тут стоит роман «Глас Господа», который уместнее все же считать беллетризованным трактатом на центральную для Лема тему человеческого познания, его границ, его зависимости от самых разных предпосылок: биологических, исторических, социально-политических, идеологических. Это суховатый, по чти протокольный рассказ знаменитого математика Питера Хогарта о его участии в закрытом проекте по расшифровке нейтринного космического излучения, в котором обнаружились свойства искусственного сигнала – послания инопланетного разума.
Хогарт обстоятельно повествует об истории открытия «феномена», а главное – о буднях проекта, к которому его подключили на определенной стадии: о его структуре, бюрократической иерархии, взаимоотношениях начальства и рядовых сотрудников, военных и штатских, физико-математиков и «гуманитариев». Но главное – это рассказ о приключениях и драмах научной мысли, движущейся путем проб и ошибок: о накоплении сведений, построении моделей, о штурмах и прорывах, оборачивающихся тупиками, о прозрениях, сменах парадигм, разочарованиях.