Михал Огинский - Мемуары Михала Клеофаса Огинского. Том 1
Лицо Костюшко, бывшее обычно спокойным и вежливым, все более оживлялось по мере того как он говорил. Нас прервал приход нескольких членов Высшего совета, которые явились за приказаниями генералиссимуса, и депутации от города – с оправданием магистрата за то, что он не смог предотвратить 28-го числа бесчинства толпы простонародья: причиной этого была указана слабость городского гарнизона.
Костюшко принял эту депутацию с достоинством и высказал ей суровые упреки. Он сказал им, что его солдатам хватает сражений с врагом, что он не может употреблять часть своих военных сил на поддержание общественного порядка в Варшаве. Если бы городская гвардия была хорошо организована, ее начальники – более бдительны, полиция – активнее, а магистрат – менее беспечным, то скандальных событий 27-го и 28-го могло бы не произойти. Он прибавил, что каждый владелец собственности должен быть заинтересован в сохранении внутреннего порядка в городе, так как его состояние и личная безопасность зависят от мер, принимаемых для предотвращения народных волнений. Лично он не может быть одновременно генералиссимусом армии и начальником варшавской полиции. Он повторил свои требования провести самое подробное расследование всего, что происходило в эти несчастные два дня, и сделать ему об этом самый точный доклад; разыскать самых ярых бунтовщиков и всех наиболее виновных и арестовать их впредь до его нового распоряжения[43].
После этого Костюшко отослал от себя депутацию и, обернувшись ко мне, сказал, что вынужден отлучиться на несколько часов, так как услышал залпы орудий, которыми его аванпосты подали знак, что в неприятельском лагере началось какое-то движение. Он прибавил, что я, отобедав с ним, смогу в тот же день отправиться обратно и что по возвращении он передаст мне свои письменные распоряжения для Вельгорского и некоторые устные указания.
За то время, что Костюшко отсутствовал, я обошел лагерь с одним из его друзей-офицеров. Там царили порядок, спокойствие и искреннее веселье. Воинственный настрой солдат свидетельствовал о желании сражаться с врагом и о вере в победу под началом вождя, покрывшего себя славой и заслужившего любовь и доверие всех, кто его окружал. Вряд ли где-нибудь в военное время мог быть более глубокий мир и спокойствие, чем в этом лагере, где всего было в полном достатке, где артиллерия, кавалерия и инфантерия были в равной степени хорошо организованы и снаряжены. Офицеры, к которым я обращался с разговором, были преисполнены любви к родине, преданности своему делу и восхищения своим вождем. Некоторые солдаты жаловались только на бездействие и на то, что будучи почти каждый день поднимаемы по тревоге, не получают приказа атаковать врага и сражаться с ним. Впрочем, они добавляли, что генералиссимус лучше знает, что делать, и что он откладывает битву лишь для того, чтобы иметь более верный успех. Один старый капрал, качая головой, сказал мне сердито, что тот пушечный залп, который недавно раздался, был лишь ложной тревогой со стороны неприятеля, не решавшегося напасть, и что сегодняшний день, так же как и предыдущие, пройдет без всяких решительных действий.
И действительно, пушечных залпов больше не было. Через несколько часов Костюшко вернулся. В своей палатке он прилег, пригласил меня присесть подле него и долго рассказывал, что я должен передать Вельгорскому от его имени. Он просил его не отказываться от командования армией Литвы, убеждал его набраться терпения и не отчаиваться из-за плохого состояния своего войска и тех препятствий, с которыми он сталкивается при выполнении полученных приказов. Он призывал его поддерживать бодрость духа в обществе и сохранять строгую субординацию в армии, советовал ему не ввязываться в дело, результаты которого могли оказаться гибельными, если придется потерпеть поражение и отступить, оставив Литву русским и тем дав им возможность подойти на подкрепление к войскам, стоявшим под Варшавой. Костюшко пояснил, что российские и прусские силы, стоявшие перед ним, настолько значительны, что он может только сдерживать их, не будучи в состоянии их успешно атаковать. В конце он поручил мне заверить Вельгорского, что если его планы, о которых он пока не может мне сообщить, осуществятся, то он сможет через несколько недель послать в Литву генерала Мокрановского с корпусом в восемь-десять тысяч человек и колонной артиллерии.
Я рассказал Костюшко о своем проекте, который хотел представить Временному совету и от которого меня отговаривал Вавжецкий: послать несколько корпусов волонтеров к прежним границам с Россией. Он горячо одобрил этот проект и прибавил, что его польза уже была доказана определенным успехом: мои попытки продвижения в сторону Минска и диверсия Вавжецкого в сторону Курляндии имели положительный результат: эти вылазки в противоположных направлениях мешали соединению различных русских корпусов и не позволили неприятельской армии бросить все свои силы против армии Литвы. Он заверил, что это уже было большим успехом, так как вполне вероятно, что армия Литвы, с ее слабыми средствами, не выстояла бы до сих пор против хорошо обученных и численно превосходящих сил противника.
Костюшко поручил мне отстоять свой проект и настаивать на своем решении самому возглавить эту экспедицию, благодаря которой я заслужу тем более чести, что такое предприятие очень опасно; обязать Вельгорского доверить мне отряд кавалерии и моих стрелков и отдать под мое начало ополчение, состоящее из дворянства разных областей. Он подсказал мне, что наиболее полезной будет экспедиция в сторону Ливонии и Курляндии, чтобы вынудить русских разделить свои силы, направленные против Вавжецкого, облегчить нам обоим сообщение между собой и согласованные действия, которые помешают неприятелю сосредоточиться в окрестностях Вильны.
Из палатки Костюшко мы перешли к накрытому под деревьями столу. Тот более чем скромный обед в компании десятка приглашенных никогда не сотрется из моей памяти. Он был украшен присутствием великого человека, которым восхищалась вся Европа. Этот человек был ужасом для врагов и кумиром всей нации. Возведенный в достоинство генералиссимуса, он не имел иного честолюбия, кроме желания служить своей родине и сражаться за нее. Он всегда оставался скромным, любезным и мягким, не носил никаких знаков отличия той высшей власти, которой был облечен, был одет в редингот из плохого серого сукна, а его стол был сервирован не лучше, чем у любого субалтерна. Такой человек не мог не вызывать во мне чувств уважения, восхищения, почтения, которые я неизменно испытывал к нему во все периоды моей жизни.
После обеда он передал мне пакет, адресованный Вельгорскому, и подписал все патенты, которые я представил ему на офицеров моего корпуса стрелков. В большом волнении я расстался с ним и проехал через Варшаву не останавливаясь, чтобы как можно быстрее вернуться в штаб-квартиру армии Литвы.
Нашел я Вельгорского в Вороново, в девяти лье от Вильны. Наш лагерь в Литве сильно отличался от того, который я недавно покинул. Я не знаю, на кого следует возложить вину за эти оплошности: большинство офицеров штаба играли по-крупному в штабе главнокомандующего, где стоял, к тому же, обильно сервированный стол, – тогда как солдатам не хватало продовольствия, а лошадям – фуража. Так же очевидно было и то, что наша армия находится как бы на отдыхе, не обременяя себя чувством опасности, тогда как Вильна, без всяких средств защиты, оказалась предоставленной своей судьбе.
Глава V
Российские войска, стоявшие лагерем под Солами, в ночь с 17 на 18 июля внезапно покинули свою позицию, продвинулись ускоренным маршем в сторону Вильны и атаковали наши аванпосты на рассвете 19-го. К полудню колонна генерала Кнорринга вынудила поляков покинуть батареи, защищавшие подходы к городу со стороны Остробрамских ворот. В это же время колонна Николая Зубова направлялась к предместью Заречье. Атака на эти два пункта сопровождалась ожесточенной канонадой и продолжалась до семи часов вечера.
19-го числа польский корпус под началом генерала Мейена, стоявший в Неменчине, в одном лье от Вильны, был вынужден отступить. Храбрый генерал Ежи Грабовский долго держался во главе совсем слабого гарнизона внутри города, причем стоял твердо, несмотря на яростные атаки русских и их убийственную артиллерию, против которой, за неимением достаточного количества орудий, ничего нельзя было сделать.
Горожане Вильны являли чудеса храбрости, отчаянно бросаясь на неприятеля, который проник с двух разных сторон в предместья города и поджег все дома, к которым сумел подступиться. Мои стрелки, из которых в Вильне находилось не более трех десятков, так как все остальные несли службу в лагере, бегом заняли позиции на высоких стенах и крышах домов, откуда стреляли в неприятеля, не делая промахов, но сами оставались недоступными для выстрелов.