Яков Гордин - Пушкин. Бродский. Империя и судьба. Том 2. Тем, кто на том берегу реки
На этом базировалось и его общее несогласие с Юрием Давыдовым, которого он любил, ценил и глубоко уважал. 26 октября 1982 года он пишет в дневнике:
«Спор о книге Ю. Давыдова “Две связки писем”. Я считаю, что он чересчур “лев”: нет Льва Толстого, Столыпина»[81].
Эйдельман был в трудном положении – Лев Толстой в 1879 году яростно отреагировал на казнь террориста Валериана Осинского, назвав его «юношей прекрасным» и прокляв его палачей. Позицию Толстого Эйдельман противопоставляет убеждениям революционеров, хотя в 1905 году Толстой оправдывал крестьянские восстания аморальностью имперского правительства, свержение которого считал благим делом.
В том-то и заключается парадокс Эйдельмана-историософа, что, отвергая политический радикализм, он раз за разом выбирал в качестве близких его сердцу героев именно радикалов. К 1968 году он углубленно занимался изучением деятельности Герцена, но не стал писать его биографию. Среди декабристов он выбрал не умеренного Никиту Муравьева, близкого ему идеологически, а бретера Лунина, жизненные установки которого ему, казалось бы, чужды.
В живой практической политике Эйдельман был сторонником безусловной толерантности. 1 июля 1985 года он записал свой разговор с дипломатом Анатолием Леонидовичем Адамишиным:
«Ад‹амишин›: “с буржуями можно договориться и главный ход за нами”. Неверность нашей политики – “все или ничего”: нужно идти на стол и договоренность на каждом уровне… Маневр… Я говорю об аппарате – он как бы смягчает. В изгибах политики – вся жизнь…»
И затем Эйдельман старается внушить своему собеседнику мысль о полезности подходов ссыльного Сахарова, который был, как известно, в тот период сторонником конвергенции – широкого взаимного компромисса двух систем[82].
«Маневр… Изгибы политики», установка на компромисс и – несгибаемые Лунин, Сергей Муравьев-Апостол, да и Пущин.
Всякая «железность», несгибаемость в современной жизни отталкивает Эйдельмана до отвращения. Он пишет в августе 1985 года:
«В этом же номере [“Наш современник” № 7. – Я. Г.] вылез Сережа Семанов… с афоризмами о раздвоениях, либеральничающих офицерах-гамлетах, с ними не выиграть войны (не то что с фортинбрасами). Аминь!»
Перед этим речь шла об Афганистане.
Но Лунин был бы на стороне «фортинбрасов». В своих сибирских сочинениях, которые в это время комментировал Эйдельман, декабрист упрекал власть в непоследовательном и вялом ведении войны на Кавказе.
В августе 1986 года – уже явственно наметился поворот в партийной политике, способствовавший радикализации оппозиционной интеллигенции, – Эйдельман делает выписки из Цветаевой, декларировавшей отнюдь не тривиальный подход к взаимоотношениям с советской властью:
«Здесь я не нужна, там я невозможна». Иваску: «Вы, может быть, хотите сказать, что моя ненависть к большевикам для нее [эмиграции. – Н. Э.] слаба? На это отвечу: иная ненависть, инородная. Эмигранты ненавидят, п. ч. отняли имения, я ненавижу за то, что Бориса Пастернака могут [так и было. – Н. Э.] не пустить в его любимый Марбург – а меня – в мою рожденную Москву. А казни, глубже – все палачи – братия: что недавняя казнь русского с правильным судом и слезами адвоката – что выстрел в спину Чеки – клянусь, что это одно и то же, как бы они ни звались: мерзость, которой я нигде не подчинюсь; как вообще никакому организованному насилию, во имя чего бы оно ни было и чьим бы именем оно бы ни оглавлялось».
Не важно, насколько правомочна эта позиция, совпадающая с позицией позднего Толстого. В реальности она завела несчастную Цветаеву в гибельный тупик. Важно, что Эйдельман счел нужным выписать в дневник этот текст. Он присматривался к самым разным установкам, прикидывал их соответствие его внутреннему ощущению.
В конце 1982 года, когда «потенциальный реформатор» Андропов с помощью психушек, лагерей и высылок завершал разгром диссидентского движения, стремясь подавить всякую живую мысль, Эйдельман после цитированной записи о «левизне» Юрия Давыдова (а спорил он с Эмилем Кардиным, острым и последовательным публицистом-оппозиционером) пишет:
«Разговоры о… конформизме. Наводит на мысль – об активном самоиспытании, самоизгнании etc.»[83].
То есть речь идет о переходе в активную и явную оппозицию, чреватую гонениями. «Самоиспытание» – любимое занятие Лунина.
Эта кажущаяся противоречивость была на деле жаждой живой диалектики как аналитического метода. Эйдельман смертельно боялся соблазна «простых истин», однолинейных объяснений, категорических выводов. Одной из причин его постоянного обращения к духовному опыту и жизненной практике декабристов-радикалов было стремление к равновесному пониманию исторического процесса во всем его таинственном многообразии.
Но это была не единственная причина, а быть может, и не главная.
Уникальность Эйдельмана не в его собственно исследовательской работе. Высокий профессионал – несметно образованный историк, архивист с поразительным чутьем, владевший всем методологическим арсеналом, он тем не менее как ученый стоит в ряду многих замечательных русских историков XX века, не уступавших ему в профессиональных достоинствах.
Но при этом Эйдельман обладал редким для историка художественным талантом, заключавшимся не просто в стилистическом искусстве, но в особости подхода к предмету. Мир людей, а не ситуаций, сумма поступков, а не политический и экономический процесс, – вот чем была для него история.
Он не изучал историю. Он жил в ней. Он не говорил об истории. Он говорил с историей в лице ее «действователей». Он изучал и воспроизводил только персонифицированные идеи, то есть – личности и судьбы.
Всерьез он мог писать только о тех, кого любил и уважал, с кем мог обменяться опытом.
Да, он писал о Дубельте. Но это была, собственно, публикация семейной переписки генерала, элемент общего фона. Его, как и почитаемого им Вадима Вацуро, остро интересовал Булгарин. Но если бы он и собрался писать о Булгарине, то и Фаддей Венедиктович, уверен, рассматривался бы им как некий элемент быта его главных героев, поскольку душевного общения с Булгариным у него быть не могло…
При всем многообразии научных и литературных занятий Эйдельмана в его работе было две основных темы – декабристы и Пушкин. Причем сюжетно декабристы превалировали.
Герцен – а именно книга «Тайные корреспонденты “Полярной звезды”» сделала имя Эйдельмана известным – не стал его героем. При безусловной идейной близости. В планах Эйдельмана, зафиксированных в дневнике, нет книги о Герцене как таковом (хотя есть свидетельства, что он думал о подобной книге). Эйдельмана увлекал опыт Герцена-публикатора, вскрывавшего тайны самодержавия, при том, что он прекрасно понимал все величие личности издателя «Колокола» и автора «Былого и дум».
Осмелюсь сказать, что и Пушкин не был героем Эйдельмана. Характер их отношений был иной. И об этом у нас еще пойдет речь.
Декабристы привлекали Эйдельмана именно своей противоречивостью. Безжалостный XVIII век сочетался в них с гуманистическими идеалами XIX века. Для Герцена как «действователя» не было роковой проблемы «цель и средства». В декабризме, для конкретных декабристов она стояла чрезвычайно остро. Собственно, эта проблема задана в предлагаемой читателю книге[84] с самого начала – в очерке «Из предыстории декабризма». Встреча и беседа Палена, организовавшего переворот 11 марта 1801 года, убийцы императора Павла, и молодого Пестеля, еще только начинающего свой путь заговорщика, – встреча двух веков. И встреча принципиальная в отношении нравственных установок:
«…Все дело в том, что Пестель, учась, соглашаясь, отвергая, размышляя над чужим опытом, никогда бы не смог стать Паленом. У того, старого генерала, дело вышло, может быть, именно благодаря недостатку принципов; у этого, молодого полковника, не выйдет, и, может быть, обилие благородных идей отчасти мешает…»
Говорить об «обилии благородных идей» у Пестеля, на первый взгляд, рискованно – Пестель, как известно, планировал убийство всей августейшей фамилии – с женщинами и детьми! – идеологически предвосхитив Ленина и Свердлова. Он предлагал для умиротворения Кавказа уничтожить или изгнать все непокорное горское население, предвосхитив Сталина и Берию. Но ключевое слово произнесено – «благородные идеи».
Эйдельман был убежден, и не без оснований, что свирепые замыслы Пестеля, касающиеся царской семьи, равно как и авантюрные предложения Лунина, как и иезуитские проекты Рылеева относительно убийства Николая, – все это не более чем замыслы. Реальность декабрьских дней 1825 года это подтверждает. У северян, среди которых было достаточно решительных людей (Каховский на площади – в боевой обстановке – убил двоих и ранил третьего), явилось немало возможностей убить императора, что в высокой степени обеспечивало их победу. Но ни у кого из потенциальных цареубийц не поднялась на него рука. Можно сказать, что они принесли свой успех в жертву собственному благородству, «обилию благородных идей». Невозможно представить себе даже неистового Бестужева-Рюмина убивающим мальчика – наследника Александра Николаевича или девочек – великих княжен… Сергей Муравьев-Апостол, любимец Эйдельмана наравне с Луниным, жаждущий действия, не побоявшийся взбунтовать свой полк – в отличие от Пестеля, отказавшегося после своего ареста дать сигнал к восстанию, – решительно возражает против цареубийства, не говоря уже об уничтожении царской семьи.