Лев Троцкий - Литература и революция. Печатается по изд. 1923 г.
Старый Гегель был прав, когда говорил, что развитие совершается путем непрерывных противоречий. Чтобы завоевать свое право на золотую середину, на культурную округленность воззрений, суждений и чувств, интеллигенции пришлось от своего традиционного аскетизма, от идейного послушничества, пройти чрез буйное помешательство распущенности, чрез белую горячку декадентства и чрез самоутверждение личности по образцам, извлеченным из Краффт-Эббинга. Конечно, не все — и даже далеко не большая часть — играли в последнем «откровении» индивидуализма активную роль; но ведь большинство интеллигенции во всех движениях только аплодирует, сочувствует, попустительствует или умывает руки. Так было и здесь, и это нисколько не помешает вписать санинщину как главу в истории русской интеллигенции.
Если идейные противоречия составляют «нормальную» механику развития, то совершенно исключительным является, однако, тот темп, в котором они у нас сменяют друг друга. Отдельные моменты в процессе интеллигентских метаморфоз мелькают точно на экране кинематографа. Это объясняется общей запоздалостью
нашего исторического развития. Мы пришли слишком поздно и потому осуждены проходить историю по сокращенному европейскому учебнику. Чуть линия нашей общественной жизни намечает новый излом, требующий новой идеологии, как Европа сейчас же обрушивает на нас соответственные богатства своей философии, своей литературы, своего искусства. Ницше… Кант… Маркиз де Сад… Шопенгауэр… Оскар Уайльд… Ренан… Что там, на Западе, рождалось в судорогах и корчах или незаметно слагалось как продукт сложной культурной эпохи, то ложится на нас лишь издержками по переводу и печатанию. Обилие готовых философских и художественных форм ускоряет идейную эволюцию нашей интеллигенции, превращает второстепенные коллизии в острые, но мимолетные кризисы и, таким образом, придает всему процессу беглый и поверхностный характер. Два родственных оттенка, одинаково ищущие кратчайшего пути в царство мещанской культуры, внезапно выступают друг против друга как две грозные системы, до зубов вооруженные средствами европейских арсеналов. Кажется, еще миг — и все поле покроется трупами. Но не успеете вы протереть очки, как обе враждующие стороны, декаденты и парнасцы, мистики и позитивисты, аскеты и ницшеанцы, шествуют на примирительную трапезу в ресторан «Вену».
Сборник «Литературный распад»[11] затевался, когда эстетическая эротика только начала принимать эпидемический характер, набирался, когда арцыбашевщина достигла зенита, и вышел в свет, когда можно было уже подметить признаки реакции.
Поистине и жить торопимся, и чувствовать спешим, И теперь нетрудно уже предсказать, что новые сборники того же типа, подготовляемые, насколько нам известно, в разных местах под влиянием успеха «Распада», окончательно запоздают, ибо нынче паролем становится не половая романтика, и не демонический оргиазм, и не гениальное сумасбродство, а культурная уравновешенность и примиренная всесторонность. От кочевого душевного быта вчерашний «оргиаст» торопится перейти к оседлому. Он экономно и рассудительно распределяет свое внимание и свой энтузиазм между Пушкиным и пикантностями новейшей фабрикации, между нравственной корректностью и гигиеной тела, неутомительной любовью и автоматической вежливостью обихода. Из гигантской встряски последних лет он выходит точно из римских терм (чтобы не сказать из московской бани) — очищенный, благоумиротворенный и культурно-самодовольный…
Наконец, он и впрямь самоцель. Наивности «долга народу» оставлены далеко позади. Народ сам по себе, а он сам по себе. Это значит, что при первой большой оказии они окажутся по разные стороны баррикады.
23 ноября 1908 г.
«Для красоты слога»
Как-то незаметно прошло для журнального торжища полное объединение г. Мережковского с г. Петром Струве в «Русской мысли». Нас в этой области нынче вообще ничем не поразишь. События последних лет так завертели милую российскую интеллигенцию, так много было совершено ею при этом самых непредвиденных и неосторожных телодвижений, столько в этом вихре было разбито вдребезги разнообразнейшей идеологической посуды, что нет ничего удивительного, если теперь, когда наспех приходится реставрировать идеологии и репутации, иной кухонный горшок в немецком национал-либеральном стиле вдруг оказывается заштопанным каким-нибудь пестрейшим византийско-всереволюционно-мессианистическим черепком. Попробуйте, в самом деле, соскрести затейливый узор: и там и здесь окажется одна и та же, для всех перевоплощений пригодная, интеллигентская глина.
И все-таки если не чувством, то умом позвольте подивиться необыкновенной эластичности человеческой психологии. Вот Антон Крайний' (Самый Крайний!). И что же? Этот «крайний» сегодня умиротворенно обозревает литературу в самой «серединной» газете нашего времени… Вот г, Розанов. Выдвинулся он в 90-л годах своей кошмарной статьей о Ходынке, в которой усмотрел праведное возмездие за грехи революционного движения. Большей определенности воззрений, казалось бы, нельзя и требовать. Однако человек неожиданно споткнулся о «проблему пола» (задолго до эпохи Санина!) и. покатился с высоты ходынского возмездия вниз, в пропасть, и катился с такой быстротой, что в конце 1905 г. очутился у порога социал-демократической редакции и… постучался в дверь. Петли оказались упрямые, дверь не открывалась — и г. Розанов, впредь до дальнейшего выяснения обстоятельств дела, застрял в «Новом Времени» в качестве своего собственного праведника при Содоме… Вот г. Бердяев. Он катился все время с такой же быстротой и по тому же пути — только в противоположном направлении… Вот г. Минский, поэт-мэонист. Читал высшим иерархам церкви доклад об истинном христианстве, а через несколько месяцев заявлял в беспощадном «пролетарском гимне»: «Кто не с нами — тот нам враг!» И наконец, Струве и Мережковский. Первый начал с энгельсовского «прыжка из царства необходимости в царство свободы», а кончил… впрочем, еще неизвестно, чем кончит. Второй объявил беспощадную войну Антихристу, причем первоначально Антихристом оказывалась революция, а затем — совсем наоборот…
Все они как кометы, лишенные правильной орбиты, носились по звездным пространствам метафизики и мистики. Казалось, никак и никогда им не сойтись. И, однако, нашлось у них что-то весьма общее, какой-то земной центр тяжести — и они все сошлись вокруг «Русской мысли»: и те, которые от Апокалипсиса шли к Карлу Марксу, и те, которые от Карла Маркса шли к Апокалипсису. Тут, в этой «Русской мысли», где г. Струве размышляет о государственном могуществе, а г. Изгоев открывает государственные идеи у лиц, которым таковые по штату полагаются, тут, а не в другом месте, бросил свой якорь г. Мережковский. Разве это не фатально? Мережковский, воинствующий антигосударственник! Мережковский, который хотел революцию углубить до дна преисподней и возвести до престола Саваофа! Разве же это не «трагично»?
Нисколько не трагично! То есть ни в малой степени! И знаете почему? Слишком мало страсти и слишком много «стиля». Слишком много симметрии, убийственной, механической. Бездна вверху — бездна внизу. Ангел и черт. Человекобог — богочеловек. И сам Мережковский — всегда на вершине, всегда на грани двух бездн. Лицом то к одной бездне, то к другой. Но непременно с соблюдением симметрии.
Слишком много стиля! Не потому, что Мережковский — лучший русский стилист, как вообразил г. Струве, а потому, что во внешнем стиле (а существует и внутренний), в механике речи раскрывается для него самого вся тайна его веры. Сожигает ли он старых богов или созидает новых, он неизменно украшает их симметрическими гирляндами слов.
Сперва — плавное раскачивание на словесных антиномиях, затем — вытянувшийся в линию формально-логический анализ, а там, где схоластическая цепь подходит к заключению, — вдруг внезапный перерыв, скачок в сторону, метафора, символ, намек, слово — и опять новая цепь — до нового скачка. И может быть, самое невыносимое во всем этом то, что каждый такой «внезапный» логический провал в бездну веры совершенно не внезапен, наоборот, тщательно обдуман, подготовлен и срепетован. В конце концов вы невольно убеждаетесь, что все мистические «порывы» были налицо еще до начала схоластического мудрствования и что это последнее именно и должно было приуготовить вас к восприятию этих внезапных откровений во всей их внезапности и потому душевной глубине…
Слишком много словесной косметики! Слишком много цветов — увы, бумажных! Как бы тонка ни была бумага и как бы изящна ни была работа, вы после нескольких минут пребывания в этой обстановке испытываете злое раздражение и непреодолимую потребность разом смять всю эту сухую шуршащую красоту и бросить ее под стол, в корзину.