Кристофер Бруард - Модный Лондон. Одежда и современный мегаполис
Одежду постоянно меняли… Он вставал в шесть ради утреннего пикника за городом – и к обеду был в Лондоне.
Затем переодевался, чтобы прогуляться по Бонд-стрит или Гайд-парку. После этого к семи тридцати он одевался к ужину. Затем следовала опера и новый наряд, за которой – и снова переодевание – вечернее собрание, известное как «раут». Что за жизнь, думал он; каторжные работы были бы в сто раз предпочтительнее[38].
Торговля мужской красотой
Однообразие самого тиранического свойства царит в Лондоне… шляпа, чьи поля всего на дюйм шире, чем надо, слишком короткий жилет или слишком длинное пальто навлекают на несчастного и наивного иностранца подозрения в вульгарности, которых вполне достаточно, чтобы исключить его из утонченных кругов этого веселого мегаполиса. Поэтому я начал свою карьеру с полной перекройки костюма, для каковой цели отдал себя в руки самых знаменитых знатоков. Мои волосы стриг Блейк, мои жилет и панталоны вышли из рук других не менее славных художников, каждый из которых был предан определенному направлению своей профессии. Мой шляпник – Локк, а Хоби – мой обувщик; и, как меня заверяют… «Все бессмысленно, напрасно, коль не найдешь хороший галстук, накрахмаленный и твердый, служит он основой моды». Один добрый друг-англичанин научил меня: «Ты смотри и мни руками – галстук будет идеальный». И правда, со мной произошли такие метаморфозы, что ты вряд ли меня узнаешь. Теперь я могу незамеченным пройти сквозь толпу денди; а несколько дней назад я вообще с гордостью подслушал, как один из самых прославленных этих героев похвалил то, с какой рачительностью были вычищены мои сапоги[39].
Как и Шатобриан, в этот же период страдавший от давления, которое оказывала на него навязчивая лондонская мода, маркиз де Вермон обнаружил, что его привычный статус парижского дворянина, обладающего безупречным вкусом, в английском обществе, существовавшем по собственным законам, подвергался сомнению. Стремление «вписаться» и найти «правильный» лондонский стиль, конечно, привело его к тем торговцам, что теснились в районе, ограниченном Оксфорд-стрит с севера, новой Риджент-стрит на востоке, Парк-лейн на западе и Пиккадилли на юге, и чья известность в качестве поставщиков браммеловской материализованной философии гарантировала их присутствие в маршруте любого, кто хотел стать денди. Как утверждает историк архитектуры Джон Саммерсон в своем авторитетном исследовании Лондона эпохи Георгов, эта часть городского центра была свидетельницей самых глубоких физических трансформаций XVIII века. Она спонтанно выросла на том месте, где в XVII веке была мозаика из больших классических дворцов вдоль северной части Пиккадилли и хорошо распланированных дорожек и зеленых насаждений к югу, там, где сейчас лежат Грин-парк и Сент-Джеймсский парк. На севере участок Сент-Джеймс уже оформился как площадь с чинно стоящими кирпичными домами, а во всех остальных местах линии новых домов пересекали более опасную заросшую лесом и кишащую разбойниками местность и небольшие очаги сельскохозяйственного производства. К началу XVIII века поля к северу и югу от Оксфорд-стрит были разделены на одинаковые прямоугольные участки аристократических поместий и утыканы белыми колокольнями быстро выросших новых церквей. Шли десятилетия, и старые напоминания о мелком производстве и покосившиеся деревенские дома с остроконечными крышами уступали место рядам опрятных кирпичных домиков, подобных тому, в котором поселился Браммел, и украшенных произведенными в большом количестве деталями в классическом стиле. Наконец, когда наступил новый век, извилистая «распаханная линия снесенных домов» прошла от нового Риджент-парка к Сент-Джеймсу, создав оштукатуренную границу между благородным средоточием модной жизни на западе и более шумным производственным и торговым районом на востоке. И в целом сеть торговых улиц служила мостом между желаниями и потребностями растущего местного населения и новыми доками выше по реке, воротами, через которые в город поступали плоды имперской экспансии и символы новой самоуверенности. В подобном организованном хаосе Саммерсон обнаруживает рациональную основу:
Лондон развивался не плавно и равномерно, а рывками, интервал между всплесками активности составлял примерно пятьдесят лет… Этот интервал сообразуется с циклами… в торговле XVIII века… Он очевидным образом связан с периодами, когда война сменялась миром, и менее очевидным образом – с ростом лондонского населения. Каждый всплеск… имел своего героя – выходца из определенного социального круга, представителя определенной ступени национального благосостояния, апологета определенного стиля[40].
Именно характер такого развития вкусов точнее всего отражает развитие Вест-Энда как средоточия модного потребления, предвосхищая его репутацию как эпицентра дендизма начала XIX века. Своими корнями он уходит в «неопределенность» и «просторечную грубость» стиля Реставрации, это попытка разметить границы, только что возникшие в результате движения городских элит на новые территории за пределами Вестминстера и Сити после эпидемий чумы и пожаров 1660-х годов. С начала XVIII века желание крупных землевладельцев сделать столицу своим постоянным местом жительства и увеличить доход от ренты своих лондонских поместий привели к более целенаправленному развитию сознательной архитектурной риторики (палладианский стиль) и концентрации тех, кто претендовал, что нашел свой стиль, в тех местах, которые гранды пожелали сделать своим домом. Период «утонченности» и «полноты», во время которого все большее количество менее знатных мелкопоместных дворян и благоустроенных «горожан» стали мигрировать в Вест-Энд, предшествовал «наполеоновскому строительному буму», во время которого «быстро растущий класс владельцев магазинов, ремесленников и рабочих» присоединился к элитам, громко требуя себе подходящего жилья. Таким образом, социальное разобщение, ставшее более материальным после застройки Риджент-стрит, также выразилось в разнице во вкусах, которые «начали становиться эклектичными, с одной стороны, и строго стандартизованными – с другой»[41]. Ключевой фигурой модных изменений был Браммел, который распространял свое влияние прямо в сердце этого развивающегося городского ландшафта. Выражаясь конкретнее, развитие стало возможно за счет тех розничных механизмов, которые были учреждены для того, чтобы способствовать местной знати в приобретении тонко проработанных внешних фасадов. Запросы аудитории, для которой играл Браммел, удовлетворяли предприятия, располагавшиеся на трех улицах: портные с Сэвил-роу, поставщики чулочных изделий, духов и предметов роскоши с Бонд-стрит и торговцы вином и табаком, шляпники и держатели клубов с Сент-Джеймс-стрит. Все три улицы на много лет вперед обеспечили себе статус центра притяжения для мужчин, желавших обновить гардероб. Историк архитектуры Джейн Ренделл выдвигает довольно смелую идею, что пассаж Burlington, расположенный в точке их схода, обслуживал и другие мужские потребности. Тогда как названные улицы сохраняли видимую благопристойность, в пассаже к амбициям дендизма примешивались плотские желания. Ренделл относится к пороку, скрывающемуся за респектабельным фасадом, с явным осуждением, и ярко живописует соблазны фланера:
Район вокруг пассажа Burlington был преимущественно мужской зоной. Бонд-стрит была центром дендизма и мужской моды. Здесь, в гостиницах и в апартаментах, например в Albany, стоящей параллельно пассажу, селились холостяки. Они проводили свободное время за выпивкой и азартными играми в мужских клубах… Неудивительно, что этот район был известен своими высококлассными борделями… Пассаж Burlington был тесно связан с проституцией, особенно его шляпные магазины… Застекленные витрины позволяли любоваться молоденькими продавщицами, обрамляя изображения «профессиональных красоток» на табакерках, продававшихся в табачных лавках, и выставлявшихся на витринах магазинов эстампов и гравюр[42].
Учитывая, что денди неизбежно был сфокусирован на своем теле больше, чем на чужих, тезис о том, что Вест-Энд сохранял свою магнетическую притягательность во многом за счет сексуальной торговли куртизанок и модисток, нельзя считать полностью описывающим ситуацию. Вероятно, он делает более колоритным эротический контекст потребительской культуры, но он игнорирует ключевую психологическую особенность денди, которая была реконструирована в последующих исследованиях мужского модного стиля: а именно его видимое пренебрежение интимными отношениями с кем бы то ни было, кроме его собственного отражения, и, соответственно, приверженность социальной сдержанности. Легенды о Браммеле и д’Орсе построены на допущении о половой сдержанности и сознательном дистанцировании денди-протагонистов от окружающих соблазнов, и эта разборчивость распространяется и на этикет в одежде и совершении покупок[43]. Именно такой гомосоциальной риторикой себялюбия со свойственным ей воспеванием мужского вкуса и идеализированного мужского тела пронизаны практики и пространства лондонского квартала торговцев мужской одеждой начиная с 1810-х годов. Это не значит, что стоит сбрасывать со счетов факт существования гетеросексуальной проституции в этом квартале – в конце концов, мало какому уголку британской столицы удалось избежать ее воздействия, – но это довод в пользу более серьезного изучения значимости денди как потребителя и распространителя стиля, который стремится получить нечто большее, нежели сексуальное удовлетворение. Привлекательность лондонских торговых улиц была коммерческой, не только телесной, о чем свидетельствовал маркиз де Вермон, вспоминавший, как по приезде в город его поразили широкие тротуары, нескончаемый людской поток, экипажи, выпячивание своего богатства. Его воображение воспламенили потенциальные возможности для модного потребления и хвастовства, а не для любовных похождений. Приобретение роскошных товаров и одежды могло быть и зачастую становилось самоцелью: