Иннокентий Анненский - Письма
Твердо верю в то, что Вы скажете нам и о Чехове, и о Горьком, и о скольких еще, где столькие русские читатели не научились видеть «зерен истины» и жатвы будущего.
Искренне Вам преданный
И. Анненский.
Е. М. МУХИНОЙ
16. IV 1906
Ц<арское> С<ело>
Дорогая Екатерина Максимовна,
Во вторник я не могу быть у Вас вследствие одной, совершенно случайной задержки. Постараюсь заехать как-нибудь на неделе, когда буду на Вас<ильевском> остр<ове>. Теперь начинается для меня очень хлопотливое время — а сердце, как на грех, отказывается работать — между тем этот подневольный работник — сердце, положительно, не имеет права бастовать ни на день, ни на минуту.
Простите, что без Вашего ведома, я дал Ваш адрес одному из современных французских поэтов, Полю Фор,[73] и не откажите, дорогая Екатерина Максимовна, подпиской на Vers et prose[74] (можно через Вольфа[75]) поддержать le groupe heroique[76] наших единомышленников[77] — поэтов и глашатаев высшего искусства, благородного слова.
Целую Ваши ручки.
Ваш И. Анненский.
Е. М. МУХИНОЙ
19. V 1906
Вологда. Золотой Якорь
Вы хотите моего письма… Зачем? Письма или скучная вещь, или страшная. Не хочу для Вас страшного, стыжусь скучного. Из моего окна видна ограда церкви, заросшая густой, сочной травой, там уже облетают белые одуванчики, много белых одуванчиков. Ограда заняла площадь — и как хорошо, что там не торгуют. Зато, вероятно, там когда-нибудь хоронили… Фосфор, бедный фосфор, ты был мыслью, а теперь тебя едят коровы… Вологда — поэтический город, но знаете, когда только — поэтический? Когда идет дождь, летний, теплый, парно-туманный, от которого становится так сочна, так нависло-темна зелень берез, глядящих из-за старого забора… В Вологде очень много духовных лиц, и колокола звонят целый день… Колокола меня будят, они тревожат меня… Моя черепная коробка не может вместить их медных отражений — но она не мирится, особенно с их разбитным, дробным звоном. Я чувствую, что этот звон хочет подладиться ко мне, что он заигрывает со мной… Молчи, медный… Я не Бодлер… И ты никого не проклинаешь… Ты просто ханжа, старый болтун…
Боже, боже, сочинил ли кто-нибудь в Вологде хоть один гекзаметр под эту назойливую медь?..
В Вологде есть и река, похожая на нашу Мойку, только без гранита — она вся в барках. Говорят, что еще недавно на ней целыми днями пели разные марсельские стихиры, — но мещане не возлюбили их и погрозили — кто будет петь, того топить; теперь на реке Вологде никто не поет… Боже мой, как мне скучно… Дорогая моя, слышите ли Вы из Вашего далека, как мне скучно?.. Я сделал все, что полагалось на этот день. Кроме того, я исправил целый ворох корректуры, я написал три стихотворения,[78] и не насытил этого зверя, который смотрит на меня из угла моей комнаты зелеными кошачьими глазами и не уйдет никуда, потому что ему некуда уйти, а еще потому, что я его прикармливаю, и, кажется, даже не на шутку люблю.
. . . . . .
Что ты пишешь? Что ты пишешь? Это бред… Нет, это письмо, и притом выведенное чуть ли не по клеточкам. Знаете ли Вы, что такое скука? Скука это сознание, что не можешь уйти из клеточек словесного набора, от звеньев логических цепей, от навязчивых объятий этого «как все»… Господи, если бы хоть миг свободы, огненной свободы, безумия… Но эти клеточки, эта линованная бумага и этот страшный циферблат, ничего не отмечающий, но и ничего еще и никому не простивший…
Милая Екатерина Максимовна… Я вижу, что Вы хмуритесь, что Вы огорчены, разочарованы, раздосадованы, почти обижены…
Вечер… Тишина… Одиннадцать часов… А я-то столько хотел Вам сказать… Мысли бегут, как разорванные тучи… Чу… где-то сдвинулись пустые дрожки… Если у Вас есть под руками цветок, не держите его, бросьте его скорее… Он Вам солжет… Он никогда не жил и не пил солнечных лучей. Дайте мне Вашу руку. Простимся.
Ваш И. Анненский.
А. В. БОРОДИНОЙ
25. VI 1906
Ц<арское> С<ело>
Любите ли Вы стальной колорит, но не холодный, сухой, заветренно-пыльный, — а стальной — только по совпаденью — влажный, почти парный, когда зелень темней от сочности, когда солнце еще не вышло, но уже тучи не могут, не смеют плакать, а дымятся, бегут, становятся тонкими, просветленными, почти нежными? Сейчас я из сада. Как хороши эти большие гофрированные листья среди бритой лужайки, и еще эти пятна вдали, то оранжевые, то ярко-красные, то белые… Я шел по песку, песок хрустел, я шел и думал… Зачем не дано мне дара доказать другим и себе, до какой степени слита моя душа с тем, что не она, но что вечно творится и ею, как одним из атомов мирового духа, непрестанно создающего очаровательно-пестрый сон бытия? Слово?.. Нет, слова мало для этого… Слово слишком грубый символ… слово опошлили, затрепали, слово на виду, на отчете… На слово налипли шлаки национальности, инстинктов, — слово, к тому же, и лжет, п<отому> ч<то> лжет только слово. Поэзия, да: но она выше слова. И как это ни странно, но, может быть, до сих пор слово — как евангельская Марфа[79] — менее всего могло служить целям именно поэзии. Мне кажется, что настоящая поэзия не в словах — слова разве дополняют, объясняют ее: они, как горный гид, ничего не прибавляют к красоте заката или глетчера, но без них вы не можете любоваться ни тем, ни другим. По-моему, поэзия эта — только непередаваемый золотой сон нашей души, которая вошла в сочетание с красотой в природе — считая природой равно: и запах <1 нрзб.>, и игру лучей в дождевой пыли, и мраморный обломок на белом фоне версальских песков, и лихорадочный блеск голубых глаз, и все, что не я…
Объективируя сказанное, я нахожу, что в музыке, скульптуре и мимике поэзия, как золотой сон, высказывается гораздо скромнее, но часто интимнее и глубже, чем в словах. В «поэзии» слов слишком много литературы. Если бы Вы знали, как иногда мне тяжел этот наплыв мыслей, настроений, желаний — эти минуты полного отождествления души с внешним миром, — минуты, которым нет выхода и которые безрадостно падают в небытие, как сегодня утром упали на черную клумбу побледневшие лепестки еще вчера алой, еще вчера надменной розы. И странно, что они упали не от холодных стальных прутьев, которыми небо бичевало их на заре — от этих ударов они только поседели… Я видел днем розу, уже полную тяжелых слез, но еще махровую и обещающую… Но едва я коснулся до ее ветки, как вместе со слезами посыпались и лепестки… Так и с моей невысказанной поэзией, с моими все еще золотыми снами — Альма Тадема[80] не соберет их росистых лепестков на мраморе своего полотна — их завтра выметет эбермановский дворник…[81]
Я наговорил все это… Зачем? Здесь, кажется, есть, немножко, но позы… Есть, есть, что же делать?.. Оставим меня… Здравствуйте, дорогая Анна Владимировна… Я не успел поздороваться с Вами и сразу стал читать Вам свой дневник. Недавно вспоминал Вас особенно ярко: играли в Павловске «Charfreitage Zauber»[82] из «Парсифаля»…[83] Вот это музыка… И разве поэзия слов достигнет когда-нибудь этого покаянного экстаза со своими прилагательными в сравнительной степени и оковами силлогизмов — в утешение!
Напишите мне что-нибудь. Ваш И. Анненский
А. В. БОРОДИНОЙ
Ц<арское> С<ело>
Исполняю Ваше поручение, дорогая Анна Владимировна, по всем трем пунктам.
1. Дифирамб — одно из прозвищей Вакха-Диониса — было какое-то не восстановленное более слово, прошедшее далекий путь с востока и осмысленное греками, которые сделали из него нечто вроде «дважды вошедший дверьми» «дважды рожденный».
Слово дифирамб[84] очень рано стало обозначать торжественную и восторженную песнь в честь Диониса. Хотя предание выводит и трагедию из дифирамба, но очень рано, уже в VI в., эти понятия — дифирамб и трагедия — дифференцировались; первый стал музыкальным, второй — поэтическим созданием, где музыка подчинилась мифу, слову. Дифирамб получил блестящее развитие в конце V в., а уже в IV в. он опошлился, сошел на степень оперы и была даже поговорка: пошло, как дифирамб.
Выражение dithyrambischer Dramatiker создано искусственно, но, по-видимому, оно обозначает участника (в широком смысле слова, включая и автора в число участников) музыкальной драмы: т. е. того, кто ее сочинял, играет, поет и танцует. У греков эти понятия разграничивались и актеры назывались «художниками (точнее — техниками) Диониса или при Дионисе».
2. Et comme l'avertissement melancoulique des gondoliers de Venise s'accorde au clapotis des noirs petits canaux, les deux, trois cris de l'agoyate (погонщик) poussant sa bete, s'associent etroitement avec Ie soleil, Ie cailloutis (звук от движения по камешкам) et les yeux brules de Peloponnese. «Hourri… Oxo… Се sont juste les syllabes gutturales que Wagner prete aux Walkyries».[85]