Алексей Бердников - Жидков, или о смысле дивных роз, киселе и переживаниях одной человеческой души
Он, ласками и розами задушен,
Бежал от роз и ласк для пустяков,
В глаза любимых дев смотрел бездушен,
Безмолвен, беспричинен, бестолков,
Невинностью и музыкой усушен,
Укушен музами, взбешен молвой,
К луне восплескивая низкий вой.
И все же мне пора вам дать наглядный
Его куррикулум: родился в год
Тридцать седьмой, кристальный, беспощадный,
В семье, лишенной льгот, но не забот,
Ребенок нежный, милый, ненаглядный, -
Исчадье он родительских суббот
И, словно агнец, незлобив и кроток, -
Отрада матери, отца и теток.
Так дожил он без цели, без трудов, -
Воспользуемся кирпичом Поэта, -
Без малого до четырех годов,
Когда ж четвертое настало лето, -
Его отец, прекрасен и бедов,
Бежал на фронт, отринутый на это
От канцелярских дел и чайных роз, -
И далее сам по себе он рос.
Мать из Москвы свезла его на Волгу,
На родину свою: в Саратов, в глушь,
Где писем от отца ждала подолгу,
Лечила детский насморк и коклюш,
Похоронив родителей по долгу -
Умерших с голоду прекрасных душ -
И дочь, окоченевшую в роддоме, -
Всецело отдалась заботам в доме.
Ее общительный, веселый нрав
Бил, словно ключ, по заднице Антона,
Хоть я, признаюсь, здесь не вовсе прав,
Снижая строгий штиль на четверть тона, -
Да кто ж таков Антон -- ведь он не граф,
Мы с ним не будем соблюдать бонтона, -
Итак, она его всегда драла,
Восстав с постели, встав из-за стола, -
Свирепо выговаривая сыну,
Сменяла воркотню на дивий рык, -
За то что в бане слабо тер ей спину,
За то что он малец, а не мужик,
Но бабы в мойке видят в нем мужчину,
От коего их норов не отвык, -
И вот пока душа ее томилась,
На парня шайками лилась немилость.
Он отвечал ей тем же до конца,
Хотя, конечно, с матерью не дрался, -
Он терпеливо поджидал отца,
Чтоб тот пришел с войны и разобрался.
Была в нем внешне легкая ленца,
С которой нерв упорства уживался,
И сладкие плоды он обещал,
Но ничего, признаться, не прощал!
Читатель! Что отшельник -- что ребенок!
Их ничего не стоит оскорбить, -
Так ключ глубокий прихотлив и звонок, -
А бросишь камешек -- уж не добыть!
Так коли хватит у тебя силенок -
Их не обидь: уж лучше их убить, -
Ни тот, ни этот подлость не отплатит, -
Так Ницше говорит, об этом хватит.
Но мать чудесно исправляла долг, -
Нисколько не стараясь отличиться,
Презрев мужской и злой, и льстивый толк,
Она была среди волков волчица,
К которой в кратком сне приходит волк,
И сладко ноет вслед того ключица, -
В ней, думаю, при мимике живой -
В душе стоял утробный, подлый вой.
Сотрудники отца все были в сборе -
Никто из них не побежал на фронт, -
И, верховодя мужественно в своре,
Делили меж себя пайковый фонд.
Но мать была с самой собой в сговоре:
Осматривая черный горизонт,
Она на цель всходила без оплошки
И уходила лишь с мешком картошки.
Зимой свозили книги на базар -
И там раскладывали на газете, -
От конских морд шел нестерпимый пар,
И томы в коже, в золоте, в глазете
К себе влекли и немцев и татар, -
И покупали их держать в клозете,
А бабы русские и мужики -
Катать в них колоба и пирожки.
К весне все образовывалось, вроде,
И, кое-как лопату заскоблив,
Мать начинала рыться в огороде,
А сын таскать ей воду на полив.
При восседавшем на скамьях народе,
Он был нетерпелив и тороплив,
И, чтоб таскал он лучше, не плошее,
Давала мать ему раза по шее.
Зимой и похоронка подошла -
Совсем простая серая бумажка.
Мать в канительных стонах изошла
И прямо рухнула на снег, бедняжка.
Ну а когда совсем в себя пришла,
В сердцах ругнулась: И дурак ты, Пашка!
-- Не надо, мам! -- Она опять: Дур-рак!
И сыну моему ты первый враг! -
Но слово враг ей показалось слабым,
А дураком он не был, этот враль, -
Рука не мужа, впрочем, а начштабом, -
Но как проверить -- этакая даль!
Она же вслух: Ты это как? По бабам?
Так мой тебе поднадоел сераль?
Не рано ли теперь тебе постыла? -
И тут же села за "письмо из тыла".
Любезный Пашинек! Такую мать!
Я стало быть прочла твою депешу -
Как мне ее тепереч понимать?
Ты полагал, что от нее опешу,
Плечами, может, буду пожимать?
Слезьми зальюсь и голову повешу?
Вот новость -- на фронтах загинул, вишь!
Ты, сластенька, меня слегка дивишь!
Во-первых, как могу тому я верить,
Чтобы тебя штыком прикончил фриц,
Когда при автомате ты теперь ить
И можешь их сшибать, не видя лиц -
Ай, ай, родной, не стыдно лицемерить
И нас менять на баб и на девиц,
Которые в окопах, чать, в избытке
И только зырют обобрать до нитки!
А мы-то думаем: отец в бою,
Куда его послал товарищ Сталин!
Тебе бы совесть поиметь свою, -
Небось, бежишь вперед: ведь ненормален,
Что ж -- волен, сыт, идешь по острию -
Уж как доволен ты и достохвален!
Он шутки шутит, слушайте его!
А мне в тылу, сиротке, каково!
Нет, Пашинек, уж быть тебе казненну -
Не фритцевой, а дамскою рукой.
Дойду по первопутку я до Дону,
А там и до Днепра подать рукой.
Тебе я шею-то намну казенну!
Блядям... косма пообдеру... какой!
Беги вперед, не простудися только.
Цалую. Вся твоя. До встречи. Ольга.
Я размышлял: уж здорова же мать
Иметь в руках меня, отца, скотину!
Папашу только матери держать!
Ведь в самом деле выйдет на путину,
Ее "катюшами" не испужать,
От ней в окопе не найти притину.
Она не "тигр", она не "фауст-патрон" -
По морде бьет, забывши про пардон!
Меня под утро пробуждает грохот.
-- А! Обротень! -- визжит она. -- Боюсь! -
И переливчатый отцовский хохот:
Чего ты, в самом деле-то! Не трусь! -
-- Скажи, а ты не призрак? Ты не сдох-от?
Коль мертв -- не отпирайся! -- Отопрусь! -
-- Мне дурно! Мне не по себе! Касторки! -
И жалобный обвал посудной горки.
Тут я не выдержал и вылез к ним,
В себе боясь, что мать его угробит,
Поскольку дух отца легко раним.
Стою и вижу, что сервант весь побит,
Отец же, хоть испуган -- невредим,
Лишь портупею сильный смех колдобит.
И мать, ах мать! Невинная душа!
На нем висит без слов и не дыша!
Ее он держит навесу умело,
Как будто вправду Божий дар какой,
Прекрасное все без покровов тело
За ягодицу прихватив рукой.
Она смеясь стыдливо, оголтело
Мне тычет в дверь лилейною рукой.
Пробормотав, что шум какой-то слышал,
Я засопел и мрачно в двери вышел.
296 ИВЕРЕНЬ ФРАНЧЕСКО ПЕТРАРКИ
Себя винила, ныне извиняю,
Всегда оправдан -- днесь ты виноват:
Зачем ушел в небытие, солдат,
От ласк моих и щей, и нагоняю?
Смерть нагоняет, я ли нагоняю?
Бежал ты от работ иль от ребят?
Что ж, лучше там, где надолбы долбят?
Иль я тоску сердешну нагоняю?
Да был бы ты любовнее с любой,
Которая тебе до гроба люба?
И кто она, разлучница, голуба?
Ты называл ее своей судьбой...
Я, может, плоскогруда, синегуба?
О нет, упоена, горжусь собой!
Да, я упоена, горжусь собой,
Затем что я существенно прекрасна,
И оставлять меня одну -- напрасно
Заради той, курносой и рябой.
А если непременно нужен бой,
То я уж, кажется, на то согласна,
Чтоб морду били бы тебе согласно
У Нилихи за заднею избой.
Чтоб ты лежал оглохший и немой,
Опухший ртом с ужасным словом "надо",
Чтоб мне примачивать тя сулемой.
Ведь ты един мне стоишь Сталинграда,
Ведь ты един и жаль мне, и услада,
И горечь ран, и плен почетный мой!
Ведь горечь ран и плен почетный мой
Без сладких слов и горьких мук бессмыслен,
И оттого ты мной на кошт зачислен,
И знают бабы все вокруг -- ты мой!
Но плен ты сделал для меня тюрьмой,
А был он просто горницей замыслен,
И срок твоих отсутствий стал бесчислен,
А щас совсем не явишься домой, -
В чем ныне горько я тебе пеняю,
Не дуясь, что осталась на бобах:
Я бабью глупость всю искореняю.
Сижу, как Зевс при громах, при гробах,
Когда уж все, что было в погребах,
Снесла и ни на что не променяю.
Снесла и ни на что не променяю
К тебе любовь мою и боль мою,
И хоть я от людей других таю,
Но от тебя я их не применяю.
Я, словно заяц по весне, линяю,
Что осенью вода, все лью и лью.
Почто ты пробудил печаль мою -
Ей весела, ей вдовий жир сгоняю.
В избе все неполадки устраняю
Иль за скотиной тощею хожу,
Чего-то все стенаю и тужу.
Завечерею или ободняю,
В том, что вечор тебя не нахожу,
Судьбам ревнивым горько я пеняю.
Судьбам ревнивым горько я пеняю:
Зачем изыздевалися сполна?
Хоть я теперь партейна и умна,
Все перед образом главу склоняю.
Я с Богом вечну тяжбу выясняю,