Кнуд Ромер - «В Датском королевстве…»
Немцы без каких-либо препятствий преодолели сорок километров от Гесера до Маснесунда, и при этом гарнизоны Вординборга и Нэстведа не были подняты по тревоге. За три года до этого здесь построили мост Сторстрём, и никому не пришла в голову мысль взорвать его. В форте Маснедё несли службу два морских пехотинца, и они ничего не понимали в артиллерийских орудиях, немецкие парашютно-десантные войска обеспечили контроль над мостом без боя. На вокзалах Нюкёпинга и позднее Вординборга телеграфисты обратили внимание на продвижение войск, позвонили в центральное управление в Копенгагене и спросили, не надо ли сообщить об этом военным. Им ответили, пусть занимаются своим делом, так они и поступили — так же собирался поступить и мой отец, а вместе с ним и остальные жители Нюкёпинга.
Вторая мировая война прокатилась через город, словно шар, никого не задев и никому не причинив вреда, потому что она не встретила никакого сопротивления, — жители города предоставили другим возможность демонстрировать мужество и отвагу, необходимые для противодействия. Такой оборот дела был очень даже по душе отцу, он мог вернуться к своим обычным делам в компании, опять выезжать на природу с хором и ходить на собрания масонской ложи по средам, как будто все было по-прежнему. Он с облегчением вздохнул, обернулся к Ибу и сказал: «Ну что, пошли на работу?». Но Иб исчез.
Маме разрешили приехать жить в Клайн-Ванцлебен, только когда брак «действительно состоялся», как это тогда называлось, и у бабушки и Папы Шнайдера родилась дочь. Мама с бабушкой обняли друг друга, и бабушка зарыдала. С этого времени мама была дочерью от первого брака и «номером два» после своей сводной сестры Евы. Поделать с этим ничего было нельзя, и мама погладила радостно приветствующую ее собаку Белло, и стала гостьей в богатом прусском доме.
Папе Шнайдеру принадлежала большая часть края: земли, люди и деревни. Он носил сапоги для верховой езды, и у него была самая красивая машина — «даймлер-бенц». А еще лошади в конюшне и слуги. Маме выделили отдельную комнату с большим зеркалом, шкафом для одежды и огромной, мягкой кроватью. Она никогда не забывала первое Рождество в этом доме, обеденный стол, украшенную свечами елку, а сколько всего ей подарили — санки, лыжи, платья и книжки с картинками! Это было все равно что попасть на небеса, говорила мама, и она решила любой ценой добиваться того, чтобы это никуда не исчезло.
Муштра была каждый день, и на все занятия было отведено строго определенное время. В шесть часов утра — урок верховой езды, и ей доставались самые строптивые лошади. Надо было держаться прямо в седле, научиться скакать с книгой на голове, а если книга падала, то маме же было хуже, а потом был французский и английский, и фортепьяно до 13 часов, когда Папа Шнайдер приезжал обедать. Невозможно было опоздать к ужину и невозможно было представить, что он не готов — его посылали по кухонному лифту — дзинь-дзинь, и вот уже ужин в положенное время, — а за едой не говорили и про еду не говорили: ведь едят для того, чтобы жить, а не живут для того, чтобы есть! Потом Папа Шнайдер слушал биржевые котировки по радио, весь дом сидел, затаив дыхание, и все с облегчением вздыхали, когда программа заканчивалась и он надевал пальто и уходил, а мама изо всех сил старалась быть на высоте и весь остаток дня боролась за свое место.
С самого начала ей объяснили, что они с сестрой не «единокровные» и она должна вести себя соответствующим образом, а если что-то будет не так, то она уже перестанет считаться дочерью. Мама должна была делать вдвое больше того, что делали другие. И она это усвоила, и вела разговоры по-французски, и читала английские романы, и целовала Папу Шнайдера в щеку — левую, со шрамами. Она играла на пианино для бабушки и ее гостей, исполняла «Лунную сонату», изо всех сил нажимая на правую педаль, и Папа Шнайдер смотрел, как она неслась галопом и перепрыгивала через канавы, как будто они были на охоте. Но это ее загоняли, как дичь.
Мама играла в теннис и кричала, подавая мяч, и обыгрывала всех, но призы за победу на соревнованиях на самом деле означали ее поражение. Она хотела, чтобы ее обняла мама, а ей дарили пальто, она хотела иметь отца, а доставалась ей только палочная дисциплина, ей приходилось довольствоваться тем, что она получала, и извлекать из этого максимум. Во время отпуска Папа Шнайдер отправлялся ловить рыбу нахлыстом в Гарце, и мама, встав в половине четвертого, плелась за ним и тащила его снасти. Если он случайно забывал шляпу, она выбегала из дома с криком «Hier, Vati!»[17]. А он только и мог, что погладить ее по голове, шутки ради нахлобучить ей на голову шляпу, назвать озорницей и ущипнуть за щеку, так что у нее оставался синяк. Но мама лишь улыбалась и продолжала повторять, что она папина дочка. Ей удалось занять свое место — если не в его сердце, то во всяком случае в его машине, и однажды в воскресенье они отправились на прогулку куда глаза глядят, опустили крышу автомобиля и запели «Wochenend und Sonnenschein»[18]. Ей казалось, что у нее теперь есть семья, и она прижалась к нему, и тут он въехал прямо в идущий впереди автомобиль, и мама вылетела через лобовое стекло.
Все ее лицо было в крови и порезах, — почти, как у него, — и, может быть, именно поэтому Папа Шнайдер окончательно принял ее. Ее лечили лучшие врачи венской университетской клиники, и раны бесследно зажили — лишь около одного глаза остался маленький шрам, мама всегда показывала это место, вот здесь, и я кивал, хотя никаких следов там не видел. Папа Шнайдер стал о ней заботиться, положил в бумажник ее фотографию и словно превратился в другого человека. Мама могла теперь позволить себе почти все — и позволяла, у нее были друзья-мальчишки, и она часто проказничала, а когда она появилась дома с Штихлингом, который был на десять лет ее старше, тоже никто не возражал — Папа Шнайдер прощал ей все. Только она могла утихомирить его, если он выходил из себя, могла уговорить его на что угодно, а если она тратила слишком много денег, он смеялся: «Motto Hilde: Immer druf!»[19].
Папа Шнайдер любил ее больше лошадей и так сильно, насколько он вообще был способен любить. Маму даже изобразили на семейном портрете вместе с его собакой. Они отдыхали на опушке леса, бабушка сидела на траве, держа на руках Еву, Папа Шнайдер читал книгу, а на маме было короткое, почти прозрачное платье, и она была подстрижена «под пажа». Она стояла рядом с Белло и смотрела с картины прямо на меня, когда мы обедали. Мама рассказывала, что картину написал Магнус Целлер. Он был художником-экспрессионистом из объединения «Синий всадник». Папа Шнайдер помогал ему и покупал его картины. Он был меценатом и, кроме него, помогал еще Максу Пештейну и Нольде. Их картины висели в доме до 1937 года, потом они стали «дегенеративным искусством», и их пришлось снять, Папа Шнайдер свернул их в трубочки и спрятал в подвале. Нольде, напуганный, стал в то время рисовать цветы, а Пештейн и Цилле переключились на пейзажи. Два из этих пейзажей в тяжелых позолоченных рамах висели в нашей гостиной. На одном были изображены горы и водопад в Гарце, куда Папа Шнайдер ездил ловить рыбу, а на другом — какие-то мрачные деревья на берегу озера. Остальные картины забрала себе Ева, и не только картины: она забрала все.
Как и в сказках, сводная сестра мамы оказалась злой, и мама выросла рядом со змеей, которая с каждым годом становилась все ядовитее и ядовитее. Ева была рыжей, некрасивой и толстой девочкой, и, хотя от нее ничего не требовали, у нее и мало что получалось. Ее посадили на цирковую лошадь, она упала с нее и больше никогда уже не садилась в седло, она была немузыкальна и спрягала французские глаголы так, что от них ничего не оставалось. Ева была папенькиной дочкой, она любила сидеть у него на коленях, ее всегда и за все хвалили, но и это не помогало. Мама покупала ей красивые платья, придумывала ей прически и брала ее с собой на вечеринки, когда та подросла. Еву никто не приглашал танцевать, а на день рождения к ней пришли одни зануды. Чтобы как-то всех встряхнуть, мама сварила пунш и разлила гостям, и всем полегчало, гости смеялись, танцевали, вели себя буйно и бегали по всему дому. Ева поцеловалась с мальчиком — и тут вечеринка закончилась. Один из гостей упал и потерял сознание, его пришлось отправить в больницу, оказалось, что у него порок сердца. Когда мама готовила пунш, она добавила туда амфетамин, заставив Еву поклясться и побожиться, что та никому об этом не расскажет, но тут-то змея и ужалила.
Маму отправили в ссылку, определив ее в лучшую школу-интернат для девочек — Райнхардсвальдшуле под Касселем. Школа находилась на высоком холме, откуда открывался вид на весь город, и вокруг главного корпуса, посреди парка за высокой стеной, располагались жилые корпуса. Ворота были закрыты на замок. Именно сюда отправляли принцесс, герцогинь и дочерей крупных бизнесменов, чтобы они не путались под ногами. Ее соученицы носили фамилии Сайн-Виттгенштейн, Тюсен, Турн и Таксис. Ректору доставляло особое удовольствие произносить имя моей матери во время утренней переклички, когда она доходила до нее по списку: Хильдегард Лидия… Фоль. Мама по-прежнему носила имя своего отца — Папа Шнайдер так и не удочерил ее, — и это было так же неприятно, как быть незаконнорожденным ребенком. Мама бегала, скакала верхом, прыгала и выигрывала в теннис, играла на пианино и развлекала всех, когда выдавался свободный вечер, это была своего рода компенсация за отсутствие знатной фамилии и титула.