Валерия Пустовая - Матрица бунта
Весу утопической патетике романа добавляет связь вопроса о национальном развитии с новейшими тенденциями мировой культуры. С помощью обновленной России Капитан рассчитывает заново запустить историю человечества. Соединенные Штаты потому и выбраны целью его разрушительного розыгрыша, что это главный оплот мирового застоя, предельное, последнее воплощение ценностей западной цивилизации. Золотая эпоха фаустовской души отговорила свое. И, чтобы избавить нас от раболепства перед давно голым королем, Капитан проводит нас через опыт карнавальной смены ролей? меняя местами «полюса благоденствия и разорения». Лавры превосходства сорваны с Америки, а значит, и со всего комплекса ценностей западного мира, которые развенчаны не как западные, а как универсальные. Обновленческий пафос романа восстает против настроения окончательности итогов, против конца культуры, против того, чтобы абсолютизировать достижения тысячелетнего духовного поиска, которые предельность — мертвит.
Крусанов следует тому же духу протеста, что и Мейлахс. Подобно тому как интеллектуал в «Пророке» чает вернуть жизни «величие», так и герои «Американской дырки» — умудренный Капитан, рассудительный рассказчик Евграф и его сообразительная невеста Оля — жаждут восстановить «улетучившийся смысл и рухнувшую форму», то есть напряженность незавершенной культуры, силу мучительно познающего духа.
Сама закручивающая сюжет идея — заставить Америку поверить, будто бы в земле, на глубине в несколько километров, благодаря алхимическому чуду образуется «сорокасантиметровая колбаса высокопробного золота», — разыграна как актуализация нарочно забытого, как усмирение зазнавшейся современности — бабушкиной сказкой. Должны сработать сразу два сильнейших и старейших мифа — о проклятом золоте, разоряющем роды и племена, и Вавилонской башне-наоборот (Вавилонской яме), грандиозность которой придавит ее творцов. Это не технология, а действо, не креативная выдумка, а исполнение завета. «Новая магия» как политика будущего, ритуал как сакральная версия искусства, власть как «прямое мифотворчество» — Капитан копает все глубже в века, его программа мироустройства получает масштаб подлинного Возрождения. И поскольку в романе, как мы уже поняли, причиной и волей нового мира становится отдельный человек — личность самого Капитана, — постольку возрожденческая волна прежде всего человеческий образ его, человеческий в нем идеал подхватывает и несет.
Куда? — ответ на этот вопрос и обозначит меру реализуемости проекта капитановой России, «империи», «Рима в снегу».
«Причина заката западного мира <…> кроется в падении цены человеческого достоинства». Выставляя цену человеку, Капитан, по сути, разбивает социалистическую формулу блага — от каждого по способностям, каждому по потребностям. Способности и потребности определяют человека в двух разных системах мер, как Царствие Небесное и социальная утопия, как гуманизм и гуманность.
Гуманное, тутошнее благо равняет людей по краю, ниже которого начинается расформирование человека как вида живого. Естественность права как раз и основано на том, что, поскольку человек — это в предельном изводе живое существо, он необходимо ищет утоления своим потребностям. Нуждами меряя человека, гуманность имеет дело с ним как живностью. И, значит, упирается в тупик биологического определения человечности: двуногое, бескрылое, бегает, болит.
Тупик гуманизма иного рода — его стопорит бескрайность. Упование его на человека безмерно, и, кажется, нет того совершенства, умения и знания, которого человек, гуманистически понятый, не мог бы достичь. В религиозном толковании совершенный человек принадлежит миру иному, это райская душа, которой больше нечего искать в пределах убогой трехмерности. В светском, прижизненном варианте гуманистическое совершенство величественно как процесс раскрытия человеком своей атрибутивной способности к развитию и познанию, но как итог — мучает пустотой. Остановиться — значит, увенчать восхождение вырождением. Продолжить подъем мешает понимание, что выше себя теперь можно прыгнуть только в загробность — или иное запределье. Для избранных есть решение проблемы гуманистического предела — путь Патрокла Огранщика, которому следует в романе Курехин-Капитан.
Оспаривая «гуманистическую практику», «впавшую в маразм» гуманности и пародийного либерализма, роман на самом деле не бежит от человека, а ставит проблему личности с восстановленной, возрожденческой мощью. Человек как мифообразующая сила, человек как воля, (со-)движущая мир. Капитан — прежде всего пророк нового гуманизма, сам собой ходячая проповедь свободы и саморазвития как подлинной человечности.
Курехин — как первая ипостась главного героя романа — надмирен и безвинен. Искусство Курехина в романе возвышается над мирской прагмой, над стратегиями и технологиями, над целями и борьбой. Курехин — высокий провокатор, настроенный на взбаламучивание свободы, на «будительство» и растревоживание людей — спящих, косных, погрязших в стылом азарте распрей. Нас тянет и его вовлечь в нашу мирскую, земную рознь, и его поделить между партиями и кланами, и соблазнились бы, «если бы только сам Курехин не заявил, что ничего, кроме позитивной шизофрении, в этом проекте не было и нет». Курехин и есть, по роману, «пророк позитивной шизофрении». Это истинно пророческая ипостась героя, в ту пору своей жизни осененного даром высшего знания и несшего свое искусство как вдохновенную проповедь, как наставление в свободе.
Но сфера символического исчерпывает запас средств. Взгляд художника обращается к насущному миру как арт-объекту исключительной масштабности. Построить новый мир, «русский рай» на земле — разве есть более эффективный ход проповеди? Но путь подчинения людей явленной в вещах и мирских отношениях правде — совсем не то, что путь пробуждения незримой правды в глубине их душ. Пророк и вождь — казалось бы, разница в средствах, а в итоге распадается надвое не только личность, но и сама правда.
Назвавший свою фирму розыгрышей именем «трикстера безбашенного», Капитан по виду продолжает курехинское дело игры. Однако если для Курехина в романе игра была самостоятельной ценностью, в ней и была сама цель акта, поскольку она несла в себе энергию свободы и непривязанности к земной корысти, которую исповедовал герой-художник, — то Капитан выбирает игру как метод, с помощью которого он решает внеигровые задачи. «Искусство высшего порядка <…> заключается в попытке создания вокруг себя такой реальности, которая тебе угодна. В этой реальности ему, Капитану, не хотелось бы оставлять порок безнаказанным. Так в свое время шарлатанов лжеалхимиков, одолеваемых жаждой наживы, вешали на золоченых виселицах. Это было живописно и правильно. — Мне кажется, — заключил он, — в назидание миру самый меркантильный человечник должен быть разрушен». Свобода подчиняется цели, истина значима в рамках стратегии — происходит переориентация с небесного на земное, как в образе самого «пророка», так и в характере его власти. «Не знаю, как в прошлой жизни, но теперь Капитан выступал настоящим принципалом. Более того, он был бесспорным предводителем, вождем в самом высоком смысле слова», — эти слова рассказчика, сохраняя духовное лидерство как главное свойство Курехина-Капитана, знаменуют перелом в характере этого лидерства, в ценностях этого духа. Бывший «пророк» подменяет собой Провидение.
Суть пророческой миссии определяется ведь не властью, а покорностью. Пророк — самый смиренный перед Богом — или иным, по вере, абсолютом надмирной Правды — человек. Вся жизнь его и личность настолько полно отданы, посвящены служению истине, что власть его над душами в миру воспринимается только как средство исповедования, средство служения. Так, только неразумное журналистское стадо видит предназначение маканинского лекаря Якушкина в экстенсивном приросте славы, в овладении умами хирургов и палатами больниц, в самой силе — исцелять. Внутри себя, в своих сокровенных мечтах, Якушкин «именно во флигельке сидит и супец хлебает», пока научная медицина силой той же правды, что направляла его волю на исцеление, ставит на ноги потоки больных. Маканин тонко и точно намечает в своем герое-пророке черты смирения перед завладевшей им правдой. Личная этика знахаря определяется страхом Божьим — о Боге в этой вполне светской повести ни слова, но природа самого чувства религиозна и сакральна, как его ни называй. Якушкиным руководит боязнь ослушаться исцеляющей воли, взять что-то себе от дара, от себя сказать, а не от владеющей им правды. «Виноватящийся Якушкин», доподлинно излечивший ряд смертельных раковых больных, трогательно трепещет о своем невежестве, о навязанных Коляней костюме и шляпе, нарушивших его этику нестяжания, — являя собой возвышенный пример смирения в силе, трепета в знании, сокрушения в славе.