Кнуд Ромер - «В Датском королевстве…»
Губы, чуть тронутые помадой, скривит несколько паралитичная улыбка, когда на английском с чисто британскими модуляциями она вам скажет, например: «Ах, каких только историй не таит этот старый дом. Он принадлежал моему брату, я у него выкупила; последний взнос уплатила на „Последние рассказы“[76]. Теперь он мой, безраздельно. У меня на него большие посмертные виды. Тут будет птичий двор, и парк, и птичий заповедник[77]. Все годы в Африке, пока управляла своей высокогорной фермой, я думать не думала, что снова осяду в Дании. Когда узнала, увидела, что ферме конец, когда убедилась, что ее потеряла, я стала писать свои истории: чтобы не думать о неотвратимом. И во время войны тоже; дом был перевалочным пунктом для евреев, бежавших в Швецию. Евреи на кухне, наци в саду. Приходилось писать, чтоб не свихнуться, вот я тогда и написала „Милостивых мстителей“[78], вовсе никакую, кстати, не политическую притчу, а ведь многие, многие так решили — просто смешно. Поразительные люди, эти наци. Я с ними часто спорила, очень резко им перечила. О, вы только не подумайте, что я хвастаюсь своей отвагой, я ровно ничем не рисковала; у них была чисто мужская психология — с высокой горы плевать на то, что думает какая-то там женщина. Еще пышечку? Ну пожалуйста. Люблю полакомиться опосредованно. Я все ждала сегодня почтальона, надеялась, он мне доставит новую пачку книг. Я читаю залпом, книг на меня не напасешься. Чего я прежде всего требую от искусства? Воздуха, атмосферы. В нынешней литературе с этим не густо. Книги, которые люблю, мне никогда не надоедают. Могу по двадцать раз их перечитывать — и перечитываю. „Король Лир“. Скажите мне, как человек относится к „Королю Лиру“, и я сразу пойму, как к нему относиться. Конечно, хочется и свеженькой странички; прежде небывалого лица. К дружбе у меня талант, друзья, вот что больше всего меня в жизни тешило: встряхнуться, сдвинуться, встретить новых людей, их привязать к себе».
Время от времени баронесса встряхивается. Опираясь на преданную руку потерянно-веселой мисс Клары Свендсен, давней спутницы-секретаря («Милая Клара. Началось с того, что я наняла ее в качестве кухарки. После трех кошмарных блюд я на нее накинулась: „Милая, вы самозванка. Скажите правду!“ Тут она — в слезы, и призналась, что, учительствуя на севере Дании, она влюбилась в мои книги. Однажды увидела мое объявление в газете, мол требуется девушка на кухне. Вот и заявилась, и пожелала остаться. Поскольку стряпать она не умела, мы решили, что она будет у меня секретарем. До сих пор безумно жалею о своем решении. Клара чудовищный тиран»). Баронесса отправляется в Рим, в Лондон обыкновенно пароходом («Самолетом вы не путешествуете, вас просто отправляют, как посылку»). В прошлом, 1959 году, в январе, она впервые посетила Америку, которой благодарна за первого издателя и первых читателей для ее книг. Прием, какой там ей оказали, можно сравнить разве что с приемом, оказанным Йенни Линд[79]; по крайней мере, такого не сподобилась ни одна литературная знаменитость после Диккенса и Шоу. Телевидение, кинохроника. Единственное публичное чтение, на котором она согласилась выступить, вылилось в гонку за билетами, драку из-за них, овации, вставанье зала, и никого, ей-богу, так не рвали на части, приглашая почетным гостем на несусветное множество мероприятий («Прелесть! Нью-Йорк, ах, вот где жизнь! Обеды, ужины, шампанское, шампанское, и все были так милы. Когда приехала, я весила сорок кило, а домой вернулась еще на пять кило легче; доктора не понимали, как это я еще жива, убеждали меня, что мне бы полагалось умереть, ох, да я и без них давно это знаю. У меня со смертью старинные шашни. Ничего, мы выжили, а Клара — Клара пять кило прибавила»).
Стоицизм, с каким она принимает свой невозможный возраст и все, чем он чреват, не то чтобы неколебим; вдруг да и прорвутся нотки здоровой надежды: «Хочется еще книгу кончить, хочется еще увидеть молодые овощи, и Рим опять увидеть, и Гилгуда в Стратфорде[80], и, может быть, Америку. Ах, если бы. И откуда у меня такая ужасная слабость?» — стонет она, темной, тощей рукой теребя сиреневые зыбкие косынки; и этот стон, подкрепленный боем часов на каминной полке и покашливаньем мисс Свендсен, недвусмысленно намекает гостю, что пора и честь знать, пора дать баронессе возможность прикорнуть на кушетке у камелька.
И гость спешит раскланяться, и ему дарят самую любимую из книг, написанных хозяйкой («Потому что — ведь все это было, было на самом деле»), действительно очаровательную вещь «Из Африки». На подарке надпись: «Je repondrais — Карен Бликсен».
— Je repondrais, — она объясняет, стоя в дверях и на прощанье подставляя щеку для поцелуя, — «я отвечу» — чудный девиз. Я его переняла у семейства Финч-Хаттонов[81]. Мне он потому нравится, что я считаю — каждый из нас в себе несет ответ.
Сама она отвечала жизни «Да», и ее ответ эхом отдается в книгах, и от них кругами, кругами расходится долгое, звучное эхо.
Литературное наследие
Стен Стенсен Бликер
Галантерейщик
Новелла
Перевод Анатолий Чеканский
Милого потерять — Все равно что все горе на свете собрать.
Иной раз, когда я брожу по великой вселенской пустоши, где вокруг меня только лилово-розовый вереск, а надо мной — лишь голубое небо; когда я удираю подальше от людей и памятников их земной суете, что, в сущности, представляют собой всего лишь просто кротовины, которые время или какой-либо мятежный душой Тамерлан когда-нибудь сровняют с землей; когда я воспаряю легким сердцем, гордый своей свободой, точно бедуин, у которого нет ни собственного дома, ни ограниченного забором поля, каковые могли бы привязать его к одному месту, который владеет всем, что видит, и который нигде не проживает, а просто кочует и останавливается там, где захочет, когда мой блуждающий взгляд выхватывает какой-нибудь дом на краю окоема и, к моему неудовольствию, останавливается на нем, меня, бывает, охватывает желание — Господь да простит мне эту мимолетную мысль, — чтобы это людское жилище исчезло с моих глаз! Ведь там тоже обитают изнурительный труд и тяжкое горе, там люди бранятся и ссорятся, деля всё на мое и твое! А эта дарующая счастье пустыня, она и моя, и твоя, она принадлежит всем и никому. А вдруг какой-нибудь лесник захочет разрушить все поселение и посадить лес на полях местных жителей и в их порушенных деревнях? Вот и меня порой посещает эта кощунственная мысль: а что, если бы здесь кругом была поросшая вереском пустошь, та же, что и тысячи лет назад, не возделанная, не тронутая рукой человека. Впрочем, как уже сказано, мысль эта несерьезна. Ибо, когда я, уставший донельзя, измотанный жарою и жаждой, с болезненной тоской мечтаю о восточных шатрах и кофейнях, то благодарю Господа, если вдруг вижу покрытый вереском дом, и пусть даже до него путь неблизкий, но он обещает мне защиту и отдохновение.
Вот так случилось и несколько лет назад, когда тихим теплым сентябрьским днем я оказался в самом центре все той же пустоши, которую я — так же как это сделал бы кочевник — называю своею. На безветрии недвижимы были кустики красновато-синеватого вереска, душный воздух навевал дремоту. Далекие холмы, ограничивавшие окоем, казались мне облаками, что проплывали над громадным степным пространством, принимая самые удивительные формы домов, башен, замков, людей и животных. Но все они имели какие-то неясные, размытые очертания и постоянно сменяли друг друга, словно сновидения: то хижина превращалась в церковь, а та, в свою очередь, в пирамиду, тут возвышался шпиль, а там шпиль вдруг уходил в землю, человек становился лошадью, а та — слоном, здесь раскачивалась на волнах лодка, а там — корабль с поднятыми парусами. И долго я тешил свой взор видами этих фигур — панорамой, каковой имеют возможность наслаждаться лишь моряки да жители пустыни, пока, наконец, усталость и жажда не вынудили меня искать настоящее жилище среди множества воображенных. Я и вправду возжелал обменять все мои великолепные волшебные дворцы на какую-нибудь человечью хижину. Что мне и удалось: вскоре я обнаружил взаправдашнюю усадьбу, чьи очертания становились яснее и четче, по мере того как я приближался к ней, и которая, окруженная кучами торфа, на самом деле была не таких больших размеров, нежели это казалось на расстоянии.
Обитатели ее были мне вовсе не знакомы. Одеты они были по-бедному и пользовались убогой домашней утварью, однако я знал, что житель пустоши зачастую прячет благородный металл в нераскрашенной шкатулке или в неказистом настенном шкафчике, а толстый бумажник — под латаной-перелатаной фуфайкой. И потому когда, войдя в комнату, я сразу же увидел альков, доверху набитый чулками, то тут же правильно предположил, что очутился в доме зажиточного галантерейщика. Попутно в скобках отмечу, что бедных галантерейщиков на моем пути не встречалось.